Мадрид. Мансанарес. Марокканцы…
Скоро исполнится третья годовщина той страшной ноябрьской ночи, из пожарища которой вынес Слава эту картину. Это было… подожди… в ночь на седьмое ноября тридцать шестого года, накануне того дня, который Франко назначил для въезда на мадридские улицы на белом арабском коне, в ночь, когда насмешливый Мадрид поставил на столик лучшего кафе чашку черного кофе для этого убийцы испанского народа, язвительно предложив ему прийти и выпить ее, если кофе не покажется Франко слишком горячим.
От этой ночи, полной отчаяния и славы, остались в памяти имена четырех друзей. Они бежали из Праги все вместе, связанные старой дружбой по общежитию, они вместе на одном столе одним пером подписали заявление о вступлении в Интернациональную бригаду и вместе в одном окопе уверенно на языке, которому еще только учились, кричали: «No pasaran!» И марокканцы не прошли в эту ночь, полегли под огнем их пулеметов.
Эти узы дружбы не порвались, не заржавели от непогоды ни тогда, когда Мадрид пал из-за измены, ни тогда, когда на той же неделе пала из-за измены Прага.
В мае тридцать восьмого года Слава возвратился в Прагу после ранения легких, а те четверо остались там, в Испании.
— Это не последний фронт, — сказали они ему, прощаясь, чтобы как-нибудь уменьшить его отчаяние.
Как жгли его эти слова, пока он добирался до Праги! Покинув Мадрид, Слава нашел окопы перед самой Прагой. Одним прыжком вооруженный фашизм перескочил это расстояние и, готовясь ко второму, уже поднимал передние лапы. Товарищи в серо-зеленых касках шли к пограничным укреплениям. За их спинами измена грызла страну, полную отваги…
— Мадрид… Этот фронт не был последним. Теперь им будет Прага!
И, думая об этой четверке, твердо державшей первый, мадридский, фронт, Слава превозмог физические страдания. Позднее, осенью, он сидел в крепости, ключ от бронированных ворот которой был им добровольно заброшен, и, припав к перископу, ловил в поле зрения вражеские танки. А товарищи, новые товарищи со всех концов Чехии — каменщики, слесари, углекопы, — товарищи, связанные единой волей, приведшей их в эти бетонные стены, дрожали от нетерпеливого ожидания первого выстрела.
— Что такое фашизм? — спрашивали они, хотя инстинктивно уже понимали его до мозга костей и, находясь около своих замечательных орудий, как умелые специалисты, которых ничто не может вывести из равновесия, готовили для врага смертоносный огонь.
«В Праге собираются передать легендарный меч Вацлава одноглазому генералу, который должен повести наши полки», — сказали однажды по радио. И они, атеисты, почувствовали, как у них мороз прошел по коже, и ощутили трепет решимости, трепет гордой уверенности.
На другой день радио, запинаясь, сообщило о капитуляции.
Они сразу ослабели от стыда за себя, но все-таки не хотели отступать. Им не оставалось ничего другого, как только сделать донкихотский жест. И хотя они не были знакомы с этим печальным рыцарем, каждый из них был способен в эту минуту стать им. Одновременно они подумывали о самоубийстве и о том отчаянном, безнадежном сопротивлении, в котором падут все до единого. Потом что-то в них надломилось. Они не были донкихотами, они глотали слезы, связывали узелки и проклинали весь мир, ни одному паршивому слову которого нельзя верить.
Тот первый, мадридский, фронт держался стойко.
Этот второй, пражский, пал без единого выстрела.
До декабря Слава ходил в военной, потерявшей смысл форме. Перебрасываемый с места на место со своей воинской частью, он читал в газетах все более и более трусливые слова. Вернуться назад? Вернуться туда, где знаменитое «No pasaran!» до сих пор не утратило своей силы? В декабре он заболел воспалением легких. Потеряв волю, провалялся целую зиму. «Зачем жить?» — думал Слава в жару, и ему хотелось отказаться от всего, уйти туда, где мысли и вещи навсегда теряют свой облик. В мартовский день, когда метель стучалась в окно у его ложа, ему сказали, что пришли немцы. Потом пал Мадрид. Как мутный, грязный вал обрушилось это сообщение на пылающую от жара голову Славы. Фронта не было. Мир изменил сам себе, и вся жизнь утратила смысл. А по ночам в жару перед ним вставали из кровавого тумана те четверо — Матья, Дарко, Мишко, Иван — уже без винтовок, без пулемета, в перевязках, сквозь которые сочилась кровь. Они стояли перед ним, насмешливо качая отяжелевшими головами, а потом, поддерживая друг друга, уносились в печальном хороводе куда-то вдаль, где все лица поглощает однообразный туман небытия.