Выбрать главу

Она взяла фотографию из моих рук, аккуратно вложила ее обратно в пачку и заботливо спрятала в карман гимнастерки. Пальцы у нее при этом дрожали, как у старухи, а ведь этой женщине было всего двадцать два года.

— Что мне оставалось?! — вдруг воскликнула она. — Все у меня взяла эта воина — мужа, ребенка, счастливые молодые годы! Потому я и пошла с вами — отплатить им за все, фашистам! — Она резко наклонилась надо мной, обхватила пальцами мое лицо: — А что мы теперь, Енда? Доживем?

Так спрашивала женщина, которую я любил.

— Доживем, Мариенка.

В ту минуту я не мог ответить иначе. Да и никогда не смог бы. Какой мелкой и незначительной показалась в ту минуту опасность по сравнению с моей любовью! Она сняла ладони с моего лица и сжала мои руки что было силы, будто хваталась за спасительный канат.

— Точно, Енда?

— Да. Точно. Оба.

— Это хорошо…

Она помолчала минуту, а потом проговорила тихо и торжественно:

— Я этому верю.

Пламя свечки укорачивалось, догорало.

— Мой Енда, — подала она голос. Через минуту опять: — Мой Енда!

В полумраке она положила лицо на мои ладони. Долго так лежала, касаясь влажными губами моих рук, всего несколько часов назад пристреливших раненого немца… Она была тихая, будто и не дышала. По парусине шумно барабанил дождь.

— Как это прекрасно, Мариенка, — сказал я, — когда человек может поговорить с другим так, будто с самим собой, потому что в мыслях он с ним неразлучен.

Она улыбнулась:

— Знаешь, и я… не знаю, как сказать, но ты меня, конечно, понимаешь…

— Мариенка, — сказал я. — Единственная! Разве что-нибудь может нас разлучить? Какая-то сила? Тебя и меня…

— Милый! — ответила она. — Мы будем вместе, когда все это кончится, да? И будем тогда жить в мире и спокойствии. Снова жить. Совсем по-другому жить.

Мы обнялись.

— Ах, Енда, — шептала она, — мой Енда! Енда! Енда… если бы так было… всю жизнь.

Она уснула и лежала неподвижно около меня, ее веки плотно смежил сон. А я не мог заснуть, боялся пошевелить плечом под ее головой, чтобы не разбудить ее. Нас ожидали трудные дни. И я ожидал их, как борец, уверенный в своей победе. Я был счастлив.

Дождь перестал.

Потихоньку, медленно-медленно высвободился я из объятий Мариенки. Укрыл ее бережно и вышел из палатки. Было около половины шестого, но тьма стояла непроглядная. Противный, пронизывающий до костей осенний холод лежал на склонах, придавливая к земле весь наш лагерь — горстку свободных людей, окруженных фашистами.

Сразу же, как настало утро, пришел приказ готовиться к длинному ночному переходу. Небо между ветвями деревьев голубело в гигантской вышине — после ночного дождя день наступал ясный, безоблачный. А я весь погрузился в ощущение своего счастья. «Мариенка», — шептал я про себя. Я искал ее на вырубке, но тщетно. Мы не увиделись. На медпункте перед отправлением было слишком много работы.

Потом около полудня прилетели вражеские самолеты. Бой был неравным. Как акулы, переваливались над нами три зеленоватых «юнкерса». Взрывы, грохот; на нас падали ветви и глина. И все-таки мы стреляли из наших бессильных винтовок, стреляли в безумной ярости, даже не надеясь попасть в самолеты.

Наши палатки стояли под деревьями у края вырубки. Лишь Мариенка и раненые находились под большим буком на открытом пространстве, со всех сторон охраняемые нами от нападения с земли.

Но враг пришел с воздуха.

Бомбежка прекратилась через несколько минут. Самолеты скрылись. Я первым поднялся и бросился к медпункту. На траве лежали глыбы земли и сломанные ветви. Я повсюду искал глазами Мариенку. Добежал до места, где стояла ее палатка. Но Мариенки там не было. Надежда снова появилась у меня.

Я осмотрелся по сторонам. Она лежала за палаткой раненых. Маленькая, в шинели.

— Мариенка! — воскликнул я.

Она покоилась на левом боку. На левом боку… Она была лишь чуть бледнее, чем обычно. Я торопливо схватил ее за руки. Они были теплые, и на ее лице, руках и ногах не было ни царапинки. «Жива, — подумал я с надеждой, — сейчас придет в себя».

— Мариенка, — сказал я снова и повернул ее лицом к небу.

Мне не надо было этого делать.

Я первый из всех увидел ту страшную рану под сердцем. Большой осколок пробил ей грудь, и земля была пропитана кровью Мариенки. Вдали еще слабо слышался гул моторов вражеских самолетов. Я схватился за пистолет, но затем положил его подле Мариенки.

Я должен жить! Ведь я обещал ей, что мы доживем…

Война окончилась, и спустя годы я нашел новое счастье. Постойте, не нашел, а просто понял, что человек, собственно, сам творит свое счастье. Теперь у меня есть жена и дети, и старшего парнишку зовут Петька. Но солдатом я остался. Нужно ведь защищать свое счастье, свое и других.

Вы согласны?

Ян Бене

Братья

Он стоит во дворе, у деревянного сруба колодца, и любой человек, увидев его, скажет: Юрай глядит на дорогу.

Его глаза — словно стоячая вода, в которой отражаются деревья, облака и птицы. Все, что над водой, видишь в ее зеркале, но самой воде это неведомо. Глаза Юрая широко раскрыты, и он мог бы увидеть все, что лежит перед ним: нижнюю часть двора, забор, сады, дорогу, дома за дорогой. Все это у него перед глазами, все — и ничего. Если он действительно хочет что-то увидеть, то должен приложить усилие для того, чтобы отодвинуть какую-то завесу, чтобы глаза перестали быть пустыми зеркалами, и тогда он говорит себе:

— Ну да, дорога.

Его глаза словно вернулись к действительности, опомнились, снова стали зрячими и теперь не просто отражают окружающее, а и видят.

— Вижу дорогу, никто сейчас по ней не идет. Дом… два узких окна смотрят на дорогу, как и у нас. Это дом Хованца.

Что Юрай видит, то и называет, произнося вслух. Но и тогда ему кажется, что все вокруг него вылеплено из одного материала. Взглянул на стену дома слева, затем на стену своего дома — и все кажется ему слитным, неразделимым, и это ощущение словно заслонило в его сознании подлинное состояние вещей вокруг, подлинный мир, который складывается из многих частей. Юрай видит белый цвет известки, но совсем забыл о том, что под ней скрыты кирпичи и камни. Он видит дом и не может вспомнить, какие в доме комнаты, как выглядят половик и подушка. Мир для него весь сделан из одного куска и различается только по форме и цвету. И все кажется ему страшно сухим. Юрай поднимает ладонь ближе к глазам; ее тыльная сторона суха и бела, совсем как стена.

Да есть ли в этом человеке кровь?

Он стоит в двух-трех шагах от колодца и совсем не ощущает его воду, не чувствует ее. Он погружается на миг в созерцание воды. Ее движение тоже кажется ему каким-то сухим, будто она из дерева. Затем он идет на задний двор. В колоде для колки дров торчит топор.

— Ну да, топор.

Он видит наколотые дрова, берется за конец гладкого топорища, дергает его, топор послушно идет из колоды.

Теперь Юрай повернулся спиной к двору и к дороге. Перед ним — сад за домом, луга, поля, леса, покрывающие склоны холмов; леса тянутся до самого горизонта, с востока на запад. Топор он держит в руке, полено лежит у колоды, но колоть Юрай раздумал. Он вдруг спиной почувствовал, что дорога уже не пуста. Юрай поворачивается — и все перед ним словно ожило, перестало быть безжизненным и бесцветным. Справа приближаются солдаты, форма у них разная. Несколько солдат в форме защитного цвета ведут других. Тех, других, больше. И Юрай сразу почувствовал, как бьется его сердце, как пожилам течет кровь. Пальцы сжали топорище, а ноги сами понесли его к дороге.