Выбрать главу

Он перепоясался ремнем, затянул пряжку и посмотрел вокруг, давая понять, что он готов.

— Яно, — повторяю я еще раз, — будь осторожен и, если надо еще пробить, пробивай. Возьми с собой фонарь.

Я протянул ему фонарь и потихоньку стал отпускать трос. Грнач немного поерзал в седле и наконец повис над четырехсотметровой глубиной. Трос слегка раскачивался, то приближаясь к нам, то отдаляясь. Я протягиваю ему рейку, с помощью которой он будет устанавливать равновесие.

— Пошел! — кричу я вверх.

Трос странно задрожал. А у меня возникло такое чувство, будто кто-то положил мне на плечо теплую ладонь. Будто кто-то мягко и осторожно разбудил нас от крепкого сна. А Грнач тем временем потихоньку поплыл вверх. Сперва он виден весь целиком, потом исчезает голова, небритое лицо, вот болтаются одни только ноги, наконец и они исчезают. Один только фонарь светится над нами.

Мы уже не видим Грнача, но все еще стоим затаив дыхание. Ждем, подаст он голос или нет. Несколько раз нам казалось, будто сверху долетают чьи-то голоса, но слов мы не разобрали. Становилось то темнее, то светлее. А потом вдруг что-то заслонило отверстие колодца. И раздался неясный вскрик.

Наверно, это Грнач встретился со светом божьим, с солнечным днем и товарищами, которые нас спасают.

У всех отлегло от сердца.

Кто же следующий?

— Путь свободен! — кричат сверху.

Теперь не следует бояться. Поднимут груз и посолиднее.

С грехом пополам мы посадили металлиста. Он не сопротивлялся, позволил себя связать, как малый ребенок. Даже безразличие вроде бы исчезло с его лица. Мне казалось, что он улыбается.

— Осторожно! Металлист! — кричим мы вверх. Грнач уже там, он знает, как поступать. С металлистом надо поосторожней, раз уж он такой.

— Пошел!

Трос стал медленно двигаться.

— Глигауф! [30]— кричим мы по старинке вслед металлисту.

А потом подняли молодых. Наконец устроился в седле я. Это было гораздо труднее: некому было придерживать меня, пока я найду равновесие. Пришлось концом топорища отталкиваться от стен и тем самым утихомиривать раскачивание. Как я мечтал выбраться отсюда на свет божий, а теперь явно ощущаю, что на душе тоскливо. Мне бы хотелось пожать чью-то руку и перекинуться на прощание словечком! Все уже наверху, и некому крикнуть старое шахтерское: «Глигауф!» Выемка уже погрузилась во мрак, и только отчетливо слышен звук падающих капель. Как бы то ни было, но шахта все же нас спасла, конец нашему заключению, я поднимаюсь к свету. Пора, наверху ждут сигнала.

— Глигауф, — шепчу я и не понимаю, почему говорю шепотом.

И мне кажется, что кто-то отвечает:

— Глигауф!

Подо мной, где-то на глубине четырехсот метров, бурлит вода. Шахту затопляет. Сердце мое сжимается. Больше тридцати лет прожил я в ней, и ничего она мне худого не сделала, а теперь ее разрушает вода, которая столетие не могла совладать с ней. Во мне боролись противоречивые чувства — гнев и жалость.

Я затрясся от бессилия и заорал в высоту:

— Пошел!

Ударил несколько раз по тросу и медленно пополз вверх.

Мне было не по себе, а между тем в душе пробуждалась дикая радость. В эти минуты я готов был даже немцам простить все, что они с нами сделали. Странно, очень странно устроено сердце человеческое: в одно и то же время может и проклинать, и прощать. Даже то, что мой сын гниет в немецком лагере, что он пухнет от гнилой свеклы, не вызывало сейчас острой боли. Это потому, что все кончилось так счастливо. Я возвращаюсь из мрака к свету, к свету, который был для меня наполовину утеряв. Наверху меня ждет новая жизнь. Разольется она, словно половодье, расцветет, как расцветают луга в июне, все будет лучше, краше.

За этими думами я не обращал внимания на разбитую крепь, даже на то, что свет надо мной преодолел мрак, что он царствует над миром, что вокруг уже даже не шахта, а разбросанная, разбитая, расковыренная дыра, опасный обвал, дикое уродство, из которого, как гигантские иглы, торчали бревна, железные стропила, рельсы. Но я приближался к свету.

— Glьck auf!

Я даже не понял сразу, что поразило мой слух. Света было так много, что меня ослепило. Но это же ослепление привело к тому, что я стал видеть.

Первое, что я увидел, был ствол винтовки возле моего виска.

Я зажмурился, подумав, что зрение обманывает меня. Но, когда открыл глаза, увидел еще и другие винтовки в руках эсэсовцев.

В первую минуту мне захотелось броситься обратно в шахту, но меня схватили страшные белые паучьи лапы, ледяные, как те черепа, которые украшали фуражки палачей…

Карел Новы

Первое мая 1945 года

В декабре 1944 года меня и двоих моих товарищей по концлагерю, находящемуся в Верхней Силезии, трое эсэсовцев повезли, к нашему огромному удивлению, в Прагу и разместили временно на теперешней улице Защитников Мира. Нас заперли в чистой светлой комнате со всеми удобствами и трое суток не давали есть, мы могли пить только воду из крана. Но на третий день вечером к нам пришли, удивились, что нас не кормят, даже с усмешкой извинились за это. Они сказали, что теперь, по крайней мере, у нас будет хороший аппетит и что после этого мы пойдем по домам. Немцы предложили нам подписать бумагу о том, что мы ничего не знаем и нигде не были. Теперь мы и пикнуть не могли ни о чем.

Мы подписали, хотя до последнего мгновения не верили, что попадем домой, ведь все, что они нам до сих пор обещали, оказывалось ложью.

Нас привели на остановку и, когда подошел трамвай, с нами действительно простились. У двоих из нас был туберкулез, у третьего — рак прямой кишки. Удивительно, как этот человек не умер по дороге в Прагу.

С мешком за плечами я ехал в последнем вагоне трамвая. Пассажиры изумленно смотрели на меня, я же им улыбался; мне все время казалось, что это сон. Тополиная аллея, тянущаяся вдоль еврейского кладбища, казалась мне нереальной. Я все боялся, что сейчас проснусь в своем отвратительном вонючем бараке. Сгнивший пол в нем был настолько сырым, что превратился в грязное месиво.

Тополиную аллею ярко освещали прожектора концлагеря. Нацисты превратили в концлагерь парк Хагибора, Эти прожектора вернули меня к действительности. Заключенные Хагибора под ругань надзирателей готовили для господина шарфюрера каток. Стоял трескучий мороз, но заключенным было, наверное, жарко: они работали как одержимые.

Я поприветствовал своих товарищей по несчастью.

Надзиратели уставились на меня, а откуда-то сверху чешский полицейский пригрозил мне, что отправит в гестапо.

Нет, это не было сном! Я действительно находился на свободе.

Через несколько дней наши переправили меня в Мотол [31]к профессору Ярославу Едличеку. Профессор хмурился, пока делал мне рентген.

— Вы будете здесь нелегально, — сказал он. — Пожалуйста, не говорите пациентам, откуда вы. Это останется между нами.

Он посмотрел на меня добрыми глазами, кивнул, а потом махнул рукой. Мне показалось, что он вздохнул. Позже я узнал, что немцы убили его сына.

Его помощница Ирена Мойжишева попробовала сделать мне пневмоторакс. Сказала, что у меня в легком каверна величиной с грецкий орех. Однако настроена она была оптимистично.

Переполненные палаты больницы мне казались раем; приготовленная из плохих продуктов пища, от которой многие пациенты отказывались, мне нравилась. А врачи! А медсестры с их добрыми глазами и ласковыми словами! А мои друзья — и старые, которые меня навещали, и новые, с которыми я вместе лежал, — заставили меня убедиться, что добрые люди не исчезли, как мне казалось иногда бессонными ночами. Мои новые друзья заслуживают особого отношения. К огромному сожалению, многие из них умерли. Как часто наши палаты посещала смерть! Приходили сюда и гестаповцы, забирали людей. Говорили, что забирают наиболее тяжелых пациентов. Мотольская больница, мой райский уголок, пережила много волнующих часов. Часто выла сирена, предупреждая о налете авиации союзников. Люди в городе могли укрыться в убежище, у нас же здесь было лишь небольшое укрытие с «бумажной» крышей и только для ходячих больных.

вернуться

30

В добрый час! — пожелание при спуске и подъеме в шахте (искажен. нем.).

вернуться

31

Пражская больница. — Прим. ред.