Внутри города хранятся коллективные сокровища памяти группы авторов, код их юности, предметы тайных перемигиваний: золотой португальский портвейн в буфете Дома Офицеров, ночные прохладные прогулки в новой шелковой коже, воздух, протекающий тело насквозь через открытые форточки пор, кубинский табак, запах ночной фиалки, велосипед и купания, голубые джинсовые крылья, утренние зябкие улицы, ведущие к вокзалу, мальчики с цветными конвертами пластинок в руках, халтура в ТЮЗе, китайский свиток заснеженного побережья с висящим посредине расплывающимся островом и маленьким четким иероглифом лыжника внизу, - все сохранится, все хранимо, кинопленка, которой не сгореть, не быть смытой. Мы, конечно, погибнем на рассвете на шоссе Москва- Ленинград, как ты когда-то хотела, мы захлебнемся горькой водой многочисленных морей Южной Аравии.
Город, как, впрочем, и многие другие, содержит свою структуру сновидений, чья застройка отличается от наблюдаемой физическим взором, перекрываясь с нею примерно на треть, имея свою архитектуру, тупички и переходы, ощущаемые порой при обычных перемещениях. Путешествия в данных областях улучшают знание истории, позволяя наблюдать город в более истинном, что ли, свете, давая представление о многих объектах, не зафиксированных на генплане. Нельзя с уверенностью утверждать, чтоб город там был как-то особенно хорош, нет, там управляется все та же немного неряшливая метафизика, о которой сновидец имеет представление по собственной дневной биографии, продуктом города являясь и сию метафизику, видимо, размножая, но там можно посетить церкви и монастыри, которых ранее было великое множество, и которые теперь забыты охраняться государством за физической невидимостью.
В этой связи кажется уместным вопрос: как, по каким законам изменяются со временем места существования, ареалы обитания? Кроме как особенностями птичьих миграций, невозможно объяснить отсутствие действующих лиц на скамейке с фольклорным названием банан , над которой нависает дикий виноград, некогда укрывавший курящих филологинь от взглядов любопытных прохожих, - редкая птичка нынче залетит под его сень. Или, скажем, сквер имени великого прасола, - что подвинуло его в конце семидесятых стать прибежищем хипни, добела вытершей об асфальт свою франко-американскую парусину, всегда имевшей шанс распродать фонотеку, расплеваться с братом - членом Римского Клуба, загнуться от цирроза, - потом обернуться оазисом предприимчивых жриц любви, а теперь и вовсе превратиться в какой-то долгоиграющий цветомузыкальный фонтан, воскресную жвачку для бедных? Некогда здесь было немецкое военное кладбище.
Зачем, вообще, город склонен как-то устраиваться, именно что с насмешкой располагая увеселительные, легкомысленные свои заведения и места прогулочных скоплений народа над областями подземной печали? Вот одно из старинных городских кладбищ, обращенное сперва в парк Живых и Мертвых с танцами по выходным (сокращенно - ЖиМ, шестидесятые годы, жизнь настоящих ковбоев, жимолость кладбищенская в этом слове все же сохранялась), а затем в площадку под строительство цирка, с успехом завершенное. Вот дворец спорта и массовых мероприятий над вторым, не менее почтенным. И не убеждайте меня в происках муниципалитета, в профессиональном беспамятстве.
Люди, которым здесь приходится заниматься различными искусствами, с удивительным единодушием отмечают абсолютную неприспособленность города к этим занятиям. Трудности, по всей вероятности, связаны не столько с провинциальной инерцией, отсутствием востребованности и хорошей критики, сколько с функционально иными задачами, которые эта местность призвана решать. В давние времена она служила пограничной областью между Московским государством и южными степями, контрольно-пропускным пунктом, поселением полувоенного типа. Устойчивая же театральная репутация Воронежа, при отсутствии реальных оснований для таковой, связана, видимо, с тем, что пограничник, находящийся в пограничном состоянии город или человек, всегда имеет в себе функцию декорации, нечто бутафорское, знак о переходе из одной реальности в другую. Театр, стоящий на грани колебаний физического мира перед его рассыпанием, всегда намекающий на преобразование, на другое. Он даже не мост, не такая, к примеру, часть речи, как союз, он - фикция в качестве реальности, он отсутствует в качестве объекта. Во время войны эта его функция обнажилась: город стоял, как пустые декорации, страшные. Смерть Кольцова не является следствием его семейных передряг с чахоточной купецкой вдовой, она есть логика города, который подбирает людей себе по вкусу.
Как если бы подниматься на фуникулере, видеть сцену реки, зеленые ярусы и ложи, юношеский Колизей, описанный опальным поэтом. Происходящ натягивает свою ежесекундную золотящуюся паутинку; для таких местностей пишутся вариации на темы Вильгельма Мейстера и Коричных лавок с их наблюдательной метафизикой. Бергман, которого интересуют подобные вещи, видимо, великий дилетант от театра.
Город устраивается так, что, возможно, однажды, ближе к утру, невидимая рука, высунувшись из водохранилища, потянет на себя его скатерть со всеми рюмками, тарелками, окурками и объедками и утащит на дно, что будет сопровождаться мощным облегченным вздохом усталого пространства. Мы находимся в ожидании тишины, и попытки прибегнуть к обману во избежание своей судьбы кажутся бессмысленными.