— Ты права, Шейндл, — отвечал ей Нохим, — но что делать, если мне почти каждую ночь снятся мои дети?
В душе Шейндл жила надежда родить Нохиму ребенка. Он полюбит ребенка, и тогда ему легче будет забыть о своем горе. Но прошел год, а Шейндл не беременела.
«Неужели не суждено мне больше испытать это счастье? Неужели я не могу больше стать матерью? Неужели я не могу принести Нохиму радость отцовства?» — с горечью говорила себе женщина.
Надежды Шейндл сменились мучительными разочарованиями. Нохим никак не мог забыть погибших, ласки и заботы Шейндл не приносили ему забвенья, и это порождало тоску, неудовлетворенность, дурное настроение, обиды. Шейндл стало невмоготу жить с Нохимом, и она вернулась в свою ветхую хибару, к двоюродным сестрам.
И только теперь, после ее ухода, Нохим понял, как ему необходима Шейндл, как на каждом шагу чувствуется ее отсутствие. Он привык к ней, привязался, привык изливать свое горе перед ней, выслушивать ее утешения в часы угнетавшей его тоски по ушедшим. Опять стало пусто в доме, ушли из него тепло и уют, которые принесли умелые и проворные руки хозяйки. Не хватало Нохиму женской заботы и нежности, к которым он привык за последние годы. С неделю только прожил он в своем доме, все еще не теряя надежды на возвращение Шейндл, а потом не выдержал одиночества и вернулся к Журбенко. В повседневной работе, в напряжении всех сил в дни страды старался Шалит забыть и свое горе, и тоску по Шейндл. Колхозное хозяйство требовало всего внимания, всего времени.
Нужно было как можно скорее починить уцелевший инвентарь, докупить кое-что, вовремя вспахать и посеять. А сколько, помимо этого, неотложных нужд, забот и трудов? Не зря Шалит и Журбенко ломали голову, думая, как бы получше повести им сложное колхозное хозяйство.
Как-то ночью Журбенко не спалось, и его осенила идея: а что, если очистить пруд, заполнить его водой и развести хорошую рыбу?
Эта мысль показалась Журбенко такой заманчивой, что он, не в силах вытерпеть до утра, начал будить Шалита:
— Нохим, Нохим, ты спишь?
— А что?
— Знаешь, что мне пришло в голову?
Шалит повернулся на другой бок и снова заснул как убитый, но Журбенко никак не мог успокоиться и через несколько минут опять начал расталкивать его:
— Нохим, как ты думаешь, сколько нам примерно понадобится денег, чтобы очистить пруд?
— Пруд? Какой пруд? — сонно пробормотал Шалит.
— Да наш же, наш пруд. Знаешь, что я задумал? Очистить его и развести в нем рыбу.
— Какую рыбу? Ты, видно, спросонья бормочешь? Приснилась тебе рыба — вот и болтаешь невесть что.
— Нет, нет, ты только послушай, браток, что я надумал! — Журбенко не поленился вскочить с кровати, схватил счеты, которые Шалит, как рачительный хозяин, всегда держал под рукой, и, щелкая косточками, снова пристал к Шалиту с расспросами: — Ну как ты думаешь, во что нам встанет очистить пруд, заполнить его водой и напустить мальков? А сколько доходу принесет нам рыба, когда она расплодится как следует?
Но и на этот раз Журбенко ничего не добился.
— Далась тебе эта рыба! — буркнул Шалит сердито и опять безмятежно захрапел.
Между тем за окнами забрезжил ранний свет. Сквозь уцелевшие стекла окон Журбенко видел, как в сером, предрассветном небе начали гаснуть фиолетово-зеленые звезды. Но петух еще не пропел, не заскрипел колодезный журавель, ни один звук не возвещал наступление нового дня.
— Делать нечего, — решил Журбенко, — раньше чем часа через два от Шалита толку не добьешься. Лягу и я, посплю немного.
Но долго не смыкал он бессонных, усталых глаз, ворочался с боку на бок, пока наконец не заснул, да так крепко, что не слышал, как Шалит поднялся, растопил печь и начал готовить завтрак. Так уже было у них заведено: кто встал первым, должен развести огонь, вскипятить воду и приготовить что-нибудь на скорую руку: суп или просто отварной картофель.
В обжитую Шалитом и Журбенко комнатенку каждое утро набивалось немало народу. Один приходил с просьбой отпустить его на зиму в город — поработать там до весны, чтобы продержаться с семьей; другому нужна помощь; а чаще всего люди приходили потолковать о тех или иных неполадках в работе.
Вот и сейчас, не успел еще Шалит приготовить завтрак, а Журбенко проснуться, как в комнату ввалился запыхавшийся и возбужденный Мотл Коткис. Темные глаза Мотла лихорадочно сверкали, как будто он успел хватить с утра пораньше рюмку-другую доброго вина.
Обросшее густой черной щетиной, огрубевшее на ветру лицо его расплылось в радостной улыбке, лучиками собравшей вокруг глаз множество мелких морщин.