Сейчас они словно два обломка, их надо точно пригнать друг к другу, и они срастутся, обязательно срастутся. В этом Шейндл была уверена. Да и то сказать: с ранней юности их тянуло друг к другу. И вот искра, еще в то далекое время запавшая в ее сердце, вновь начала тлеть, чтобы разгореться вскоре ровным надежным огнем.
Заходя время от времени к Нохиму, Шейндл все чаще и чаще и все с большей теплотой и заботой спрашивала его, что он ел, не голоден ли, не нужно ли ему выстирать рубаху или заплату положить. Она убирала дом, снова и снова протирала до блеска уцелевшие в окнах стекла и однажды даже вымыла Шалиту голову, налив в таз нагретой на печке воды.
В отвыкшем от женской заботы доме повеяло теплотой и уютом. В полумраке запущенных сеней Шейндл наладила ночник, который, правда, вначале немного коптел и дымил.
— Зачем тебе огонь? — спросил как-то Нохим возившуюся в сенях с. коптилкой Шейндл и увлек ее в комнату.
— Да темно же, хоть глаз выколи, — ответила Шейндл. — Давай я тебе пуговицу к рубашке пришью, видишь — оторвалась.
— Да пусть ее, в другой раз. — Нохим притянул ее к себе поближе, и не успела Шейндл опомниться, как очутилась в его объятиях.
Так они и сидели, прижавшись друг к другу. Под окном выл и свистел бесприютный осенний ветер, то стихая на несколько минут, то снова начиная выть с удесятеренной силой.
— Теперь, видно, снега ждать надо, — сказала Шейндл.
— Да, зима не за горами, — рассеянно ответил Нохим.
И от сознания, что скоро наступит зима с ее трескучими морозами, вдвойне уютно стало Шейндл сидеть у жарко натопленной печи, рядом с Нохимом. В печке, излучая жар, багровели разгоревшиеся дрова; блики света плясали на выбеленной стене; Нохим наклонился к Шейндл, будто хотел поведать одной ей какую-то сокровенную тайну. Но вместо этого, как жаждущий путник к живительному роднику, припал к пунцовым губам Шейндл, и ей стало жарко от вдруг нахлынувшего на сердце чувства…
Так, под тоскливое завывание осеннего ветра, и заснули они рядом. Сквозь сон Шейндл чувствовала, как все тесней прижимается к ней Нохим, как он все жарче целует ее в губы. Но вот он задремал и начал что-то бормотать спросонья — видно, вспомнил Хаву — и вдруг умолк, захваченный врасплох благодетельным глубоким сном.
Но ненадолго пришло забвение к Шалиту: не прошло и двух-трех часов, как неистовый, нагоняющий страх вопль разбудил насмерть перепуганную Шейндл:
— Ой, дети мои, дети! Пустите меня к ним, пустите!
— Что с тобой, Нохим? Что тебе приснилось? — обняла его Шейндл. — Успокойся.
Но с его губ все громче, все исступленней срывались крики ужаса:
— О, мои дети, мои дети! Что вы, изверги, делаете, зачем бьете в барабаны? Зачем веселитесь, когда в этой яме живыми засыпаны мои дети?
Шейндл поняла, что Шалиту снится смерть детей, которых фашисты закапывали живыми в то время, как оркестры громко играли, стараясь заглушить их вопли.
— Нохим, это только снится тебе, — ласково успокаивала его Шейндл.
Шейндл всеми силами старалась наладить совместную жизнь с Нохимом. Она была ему предана всей душой. И Нохим крепко привязался к ней. Но забыть Хаву с детьми он не мог.
— Да ты пойми, — внушала ему Шейндл, — я ведь тоже потеряла мужа и ребенка, а вот стараюсь же не говорить о своем несчастье, чтобы не бередить раны, да и тебе не отравлять жизнь своим горем.
— Ты права, Шейндл, — отвечал ей Нохим, — но что делать, если мне почти каждую ночь снятся мои дети?
В душе Шейндл жила надежда родить Нохиму ребенка. Он полюбит ребенка, и тогда ему легче будет забыть о своем горе. Но прошел год, а Шейндл не беременела.
«Неужели не суждено мне больше испытать это счастье? Неужели я не могу больше стать матерью? Неужели я не могу принести Нохиму радость отцовства?» — с горечью говорила себе женщина.
Надежды Шейндл сменились мучительными разочарованиями. Нохим никак не мог забыть погибших, ласки и заботы Шейндл не приносили ему забвенья, и это порождало тоску, неудовлетворенность, дурное настроение, обиды. Шейндл стало невмоготу жить с Нохимом, и она вернулась в свою ветхую хибару, к двоюродным сестрам.