— «Театр имени Мейерхольда. «Ревизор», — читал я вслух объявления и заголовки, освещая стену фонариком. — «Мюзик-холл: Демьян Бедный. «Как 14-я дивизия в рай шла». Ого! Газета за тридцать второй год! «Переговоры о разоружении в Женеве! Мировой капитализм в тисках кризиса»… Посмотрите, ребята! Тридцать девятый год! Агентство Гавас перелает по радио следующее официальное коммюнике: «16 сентября, вечер. Большая активность артиллерии по всему фронту. Противник, отступая, покинул и разрушил некоторые свои деревни… Военные наблюдатели отмечают, что все военные действия происходят сейчас на Германской территории…»
— Доисторическая газета! — усмехнулся за моей спиной Ефимов. — Прямо скажем, допотопная!
К стене подошли Щелкунов, Самарин, Покатило.
— Хо-хо! «Выигрышный заем 1932 года»! — воскликнул Щелкунов. — «Слава челюскинцам!..» И мы теперь, точно челюскинцы, на льдине среди вражьего океана… Судьба горстки людей всю страну волновала, а теперь в беду попали миллионы!
— «На фронтах в Испании», — увлеченно читал Покатило, — «Победа футболистов «Торпедо», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Расходы москвичей… В последний выходной день в Москве было истрачено 43 млн. рублей…» Ну-ка, ну-ка!.. «На табак и папиросы было истрачено 200 тыс. рублей, а на спиртные напитки 100 тыс. рублей…» А книг купили на 440 тысяч! Во житуха была, черт побери!
Этой витриной довоенной жизни заинтересовался и Ефимов. Он тоже подошел к стене с керосиновой лампой в руке.
— Да! «Житуха»! — проговорил он. — Куда уж лучше! Хм… Вот-вот… «Результат отсутствия бдительности»… Жаль, заклеен кусок: «Редакцией получено письмо от бывшей жены…», фамилии не разобрать, «…осужденного по делу военно-шпионской группы, в котором она отрекается и проклинает своего бывшего мужа, как изменника и предателя Родины». Вот и дата: тридцать седьмой год! «Нужно тщательно проверить путь людей, слишком долго сохранявших интимные связи с разоблаченными врагами народа…», «…Охарактеризовав всю сумму актов шпионско-вредительской свистопляски как неизбежное следствие строительства социализма в условиях капиталистического окружения, он снял тем самым с наших плеч большую моральную тяжесть»… Житуха, нечего сказать! Умели мы портить довоенную жизнь! А теперь расплачиваемся, кричим об измене, а ведь многих сами толкнули на предательство…
Разгорелся жаркий, свирепый спор. Каждый слушал только себя.
Покатило перекричал всех:
— Тут у нас по лагерю ходила геббельсовская книжонка под названием «В застенках ОГПУ». В ней правды много. Но эту правду Геббельс использует против нас. Читаешь — и сердце кровью обливается. После войны все будет по-другому. Будем беречь человека, людей. Вот за это я сейчас и воюю…
Эти слова мне запали в душу. Не только партизаны, но и фронтовики наши вели такие вольные разговоры. И чем ближе к врагу, тем были они смелее.
— Знаем мы эти разговорчики! — орал Плюшка-завхоз, наскакивая на Ефимова. — Громили контру — и правильно делали! Да мало, видать! Не кончили мы это дело… Такие вот, как ты, слизняки, попав в плен, языки распускают, начинают наших пленных бойцов с толку сбивать! Видел я таких!..
С другого фланга наступал на Ефимова Володька Щелкунов.
— Тебе никто не дал право такую критику наводить, — шипел он, схватив Ефимова за грудки. — Не заслужил ты право такое… Еще мундир предательский не сменил, позор кровью не смыл…
Напряженно следил я за ходом спора. Мне показалось, что толковее всех высказался Самарин.
— Я, Покатило, не собираюсь оправдывать наши ошибки и перегибы, — веско сказал старшина Николай Самарин, разнимая спорящих. — О них мы знаем, хотя знаем, верно, не все. Одно скажу тебе, Ефимов, никакие наши ошибки и перегибы не оправдывают предательство и измену Родине. Я тоже спорил с такими слизняками в немецких лагерях, где они в полный голос завопили о своем разочаровании, недовольстве, о дутых обидах. Ура, наконец-то свобода слова! Это в фашистском-то лагере! Свобода свою мать-родину материть! Сначала покричит такой слизняк-истерик о несправедливых арестах, о развале фронта, подготовит себе моральную базу, а потом, глядь, и к гитлеровцам переметнется — и прощай, родина-мать! Помню, сказал мне один бригадный комиссар: «Попав в клетку со змеями, на глистов не жалуются!» Неужели ты, Ефимов, в этом не разобрался там? Нет, никому не дано право поднимать руку на собственную мать!..
Сигнал сбора прервал перепалку, но Ефимов, шагая рядом со мной в нестройной походной колонне, долго не мог остыть. Вновь вспомнил он прошлое лето, рассказывал о кровавых событиях, очевидцем которых был, о гибели своей дивизии, о чванстве и трусости какого-то генерала, о сдаче в плен целого полка. Таких историй я множество слышал от наших окруженцев, об отступлении говорили они с невыразимой горечью, с кровной обидой, но в желчных, беспощадных словах Ефимова мне слышались не только безнадежность и уныние, а порой нотки злорадства. Он рисовал отступление кровавым и безнадежным разгромом и зло насмехался над пустозвонным шапкозакидательством предвоенных лет.