Но теперь уже полдень должен быть скоро!
Почему я жду полдня? Я тоскую по куску сухого хлеба? Я радуюсь, что увижу человека? Я радуюсь цезуре дня.
У внешней двери коридора шум. Шаги приближаются. Грохот у двери камеры. Надзиратель открывает, и уборщик проскальзывает внутрь. Я стою неподвижно и спокойно и не смотрю на него. Он засовывает кусок хлеба между прутьями. Он подает кружку с водой через щель, теперь надзиратель, все же, неохотно решает открыть. Уборщик ставит грязную парашу с плохо закрывающейся крышкой и кладет несколько листков бумаги к нему. Я смотрю вполглаза, на них что-то напечатано, это вырезано из газеты для понятного использования. Я должен остановить себя, чтобы не наброситься и не хватать обрывки. Ключи энергично громыхают. Я снова один. Я перелистываю куски бумаги. Реклама, объявления, название газеты. Стоп, обратная сторона. Я стою и читаю. Предложения только наполовину. Посредине насквозь идет разрыв. Я раскладываю листки на полу и ищу, что подходит друг к другу. Разочарование: многие листки двойные. Однако я вместе получаю полгазеты. И читаю. Это местная газета. Она не рассказывает ни о чем, что потрясло мир. Всегда одна и та же чепуха, изо дня в день пережеванная газетами. Но как долго у меня уже не было газеты? Она прошлогодняя. Я читаю. Я читаю от первой строки вплоть до последней, и потом снова начинаю сначала. Я читаю объявления. Племенной бык продается. В гостинице «Цум Дойчен Кайзер» состоятся танцы. Вас преданно приглашает: хозяин. Розенблюм рекомендует свой склад самых современных весенние костюмов. В кино в последний раз Пола Негри. Мой глаз остается висеть на одной строчке.
«Напишите мне, напишите ей, напишите на бумаге Эм-Кей». Я читаю рекламный стишок один раз, два раза, и радуюсь его приятной и ритмичной наивности.
«Напишите мне, напишите ей...», у этой штуки есть своя мелодия. Я пою, воображая, как это было бы спето. Я больше не освобождаюсь от рифмы. У нее есть размах; мелодия, которую я нашел, наполнена подбадривающей силы как прусский военный марш.
«Напишите мне, напишите ей...» Я снова хожу в камере по кругу. Я насвистываю мелодию себе под нос. Я беру в ладонь хлеб и стараюсь справиться с треугольной, громоздкой горбушкой. Я жую в ритм. Это глупость, думаю я. Но этот человек кое-что понимает в рекламе. Я думаю, что никогда не забуду этот стишок. Ну, выходит, что и полуденный обед принес мне что-то приятное. Настолько скромны мои радости. Но этот перерыв дал мне силу. Мне нужно подумать о письме Техова, которое он написал мне из тюрьмы в Зонненбурге. Он писал о посещении, которое у него было, и заметил: «это дало мне силу, чтобы снова двинуться в темноту!» Хороший парень. У меня тоже скоро будет посещение. Скоро, сразу после моего освобождения из одиночной камеры. Через восемь дней Рождество.
Рождество, Рождество! Третье Рождество, которое я праздную в тюрьме. Мне не хотелось об этом думать. Конечно, директор старался. Он хотел помочь заключенным в один этот день забыть, где они. Но я, я не хочу забывать. Я хочу быть проклят, если я забуду. Я хочу постоянно, всегда, каждый день и каждый час, сохранять это перед моими глазами. Это дает сильную ненависть. Я не хочу забывать ни одной обиды, ни одного косого взгляда, ни одного высокомерного жеста. Я хочу думать о каждой подлости, которая случалась со мной, о каждом слове, которое терзало, и должно было терзать меня. Я хочу сохранить в памяти каждое лицо, и каждое переживание, и каждое имя. Я хочу на всю жизнь нагрузить себя всей этой отвратительной грязью, этой нагроможденной массой отвратительного опыта. Я не хочу ничего забывать; но то незначительное добро, которое происходило со мной, вот о нем я хочу забыть.
В камере темнело. Декабрьский день заканчивается рано. Долгая ночь начинается. Я шагаю по кругу. У меня кружится голова. Я снова сажусь на нары и наталкиваюсь с болью на кольцо, которое вковано в стену. На нем крепятся цепи, которые надевают на самых упрямых заключенных. Я чувствую холодную ярость. Так бесцеремонно обращаются с людьми. И так именно в век, который буквально источает фразы о гуманности и любви к людям. Я могу понять, когда в суровые времена с восставшим, с преступником обращаются с ледяным насилием. Но сегодня они применяют насилие и говорят о любви. Сегодня они жестоки и утверждают, что понимают психологию. Сегодня они надевают кандалы и защищают педагогические принципы. Самое подлое насилие – это то, которое приукрашено лицемерием. На меня не надевали цепи. Достаточно, если меня пять раз запирают в карцер. Последнее повышение меры наказания меня миновало. Я убежден, потому что я признался без обиняков. Но заключенный, запертый в этой камере и потом еще в кандалах, он наверняка должен стать податливым. Имеет ли это хоть какое-то отношение к безопасности? Это железное кольцо в стене, оно – последнее, хитроумное издевательство. Оно – последнее средство, чтобы уничтожить остаток чести. Я думаю, заключенный, который лежал прикованным к нему, вечно будет холодным ненавистником. Это развитая педагогика! «С заключенным следует обращаться серьезно, справедливо и человечно», так звучит одно из первых предложений положения об исполнении наказания.