– Ой! Прасковья Андреевна! Ну что вы делаете! Жениха нет! Ничего не готово! – подлетев к сватье, возмущалась предполагаемая теща.
– Будет жених! – упрямо ответила та, швырнув лысую курицу через плечо к себе на кухню первого этажа.
– Откуда ему взяться! И что вы пьете-то раньше времени!
– Радуюсь! А жених будет! – настаивала сватья.
– Нет, откуда ему взяться?! Вы мне скажите! Откуда?
– Гришка! – на выдохе пьяно гаркнула Прасковья Андреевна, и из дома выскочил двоюродный брат моего отца. – Женихом сегодня будешь! – отрезала она, запульнув очередную курицу в окно.
– Как это?! – опешила бабушка. – Я не позволю!
– Тут не до позволю-не позволю! Гришка на Димку похож? – Она в упор посмотрела на будущую родственницу и сама же ответила: – Похож.
– Но дело-то не в их сходстве!
– В чем же? – Судя по всему, сватья устала говорить и изъяснялась короткими предложениями, упуская из речи ненужные, второстепенные, сорные, по ее мнению, слова.
– В паспорте! Как вы не поймете-то?
– А пачпорт Митенька забыл, оставил. Вот он, пачпорт! – На порог вылетела худая, сутулая, беззубая бабка с бесконечным носом – старшая сестра Прасковьи Андреевны. – Гриша пойдет вместо Мити с его пачпортом.
– А как же ваш Митенька без паспорта в училище поступит?
– Вот его и нету-тить так долго поэтому. Его там, наверное, спрашивают – где, мол, пачпорт, а он им доказывает, что дома, – рассудительно объяснила Галина Андреевна.
– Так-то! – торжествующе воскликнула Прасковья Андреевна и принялась кидать в окно неощипанных кур – видно, занятие это ей порядком поднадоело – решила, что и опушенная дичь на столе – тоже совсем неплохо.
Надо сказать, дядя Гриша вполне мог бы сойти за моего отца – между ними действительно наблюдалось поразительное сходство. Однако они не были близнецами, более того – приходились друг другу всего лишь кузенами. Черты лица Григория были более грубыми и ярко выраженными, нежели у брата. К примеру, волевой подбородок отца у дяди Гриши казался выдвинутой челюстью, крупный нос – длинным, голубые глаза – выцветшими, полинялыми какими-то...
Уж все куры горой были навалены на полу в кухне, Прасковья Андреевна прилегла на кушетку возле них отдохнуть – вздремнуть часок-другой, Григорий натягивал свадебный костюм кузена, невеста рыдала, ее мать закатывала глаза к потолку, пытаясь дощипать неощипанных сватьей птиц, как в этот момент нарисовался жених в разорванной в клочья рубашке и с разбитой физиономией.
Прасковья Андреевна открыла один глаз и весомо сказала:
– Дурак, – и перевернулась на другой бок.
– Подрался в поезде с одной сволочью! – доложил тот.
– Ну что, подал документы в военное училище?! – сквозь слезы спросила невеста, повертев паспортом перед его носом.
– Слада, я ж не нарочно его забыл! Я так спешил, так спешил! Успел ведь! – Он крепко заключил в объятья «маму» с невестой и, проникновенно глядя то на ту, то на другую, крикнул: – Гришка, а ну-ка снимай мой костюм!
И все дурные мысли, опасения, сомнения в одну минуту были развеяны – теща смотрела на зятя с подобострастием и гордостью одновременно, взгляд невесты был переполнен нежностью и любовью.
Свадьба удалась на славу – жильцы двух подъездов (второго, где жил жених, и четвертого, где обитали невеста с матерью и старшим братом) одного дома высыпали на улицу и с наслаждением уписывали жареных кур, несмотря на то, что иногда кому-то из них попадались волоски и даже перышки, пили горькую за сладкую, счастливую жизнь молодоженов, закусывая салатами из свежих, только что появившихся на рынке помидоров с огурцами за П-образным гигантским столом, лихо отплясывали летку-еньку, твист и шейк, ломая каблуки и стирая набойки.
Через три месяца столь же бурно провожали в армию Дмитрия Перепелкина, а еще спустя три месяца ко второму подъезду пятиэтажного дома подъехало такси, из которого выпрыгнул сначала дядя Гриша, а потом Матрена Перепелкина вылезла со мною на руках.
Нечего сказать, я попала в странную семейку. Это сейчас, во второй раз, я уже знаю, что к чему, но представляю, какой шок я пережила, очутившись тут впервые – в прошлой своей жизни.
Квартира, в которой мне предстояло прожить некоторое время, оказалась незапертой – она вообще никогда не закрывалась, несмотря на то что располагалась на первом этаже. Всякий, кому заблагорассудится, мог бы открыть дверь ногой, затеряться в хаосе, царившем в коридоре, кухне и двух комнатах, стащить что-нибудь и удалиться так же незаметно, как и войти.
Только меня внесли в квартиру, как в нос сразу же ударил едкий и сильный, противный запах масляной краски.
– Фу! Чем это у вас тут так несет?! – крикнула с порога мама. Ответили ей не сразу. Более того, мне показалось, что дома никого не было, но через пару минут в узком коридоре появились двое, и к резкому запаху масляной краски примешался еще один – устойчивый, не менее едкий и раздражающий – спиртовой.
– Слада! – всплеснула руками женщина лет сорока пяти и от восторга, радости и пьяного бессилия тут же уронила их – теперь верхние ее конечности, яко две селедки, попавшиеся на крючки, болтались по швам. – Люба, дурак, ремонт затеял! – Ее блаженно-восторженный тон резко сменился на укоризненно-осуждающий. – Я ему говорю: «Люба – ты во!» – И она покрутила пальцем у виска. – А он говорит: успеем! Ну что, успели? Дурень ты малахольный! Дурак, – легкомысленно заключила она, махнув на него рукой в знак того, что человек он потерянный и неисправимый.
Только потом я узнала, что Любой в этой чудной семейке называли Алексея Петровича – того самого, что в белой шляпе и костюме лез на третий день после моего рождения по водосточной трубе и настойчиво барабанил по стеклу, требуя, чтобы ему немедленно показали внучку. Это был склонный к полноте мужчина, на вид – лет пятидесяти, работал на мясокомбинате и всегда поражал окружающих своей способностью поутру быть в меру упитанным, а к вечеру, идучи с работы, увеличиваться в размерах чуть ли не вдвое. Затем, на славу пообедав, он по обыкновению выходил во двор поиграть в карты или в домино, и снова соседи видели не тучного и опухшего какого-то Петровича, а лишь в меру упитанного. Разгадку сих метаморфоз знали лишь домочадцы и свято хранили ее даже от меня, а я, в свою очередь, только и делала, что, оторвавшись от материнской груди, а затем и от рожка, сначала сосала, словно лимонные кондитерские дольки, сырокопченую колбасу, а когда прорезались зубы, с азартом рвала ее клыками. Через несколько лет великая тайна открылась и мне: дедушка-голубчик таскал с родного мясокомбината колбасу (предварительно разрезав ее вдоль) в рукавах, внутренних карманах пиджака, за поясом и даже в штанах (что придавало ему необыкновенную мужественность). Нехорошо, конечно, но зато родные и близкие были сыты и счастливы.
Впоследствии оказалось: в семье, куда я попала, все называли друг друга какими-то подозрительными именами, можно даже сказать, кличками, причем малообъяснимыми и необоснованными: дедушку-несуна, как уже было выше упомянуто, – Любой, что для меня по истечении тридцати лет так и оказалось загадкой. Не из-за большой любви супруга так величала своего мужа! Саму бабушку – Прасковью Андреевну – дома называли Фросей. Лет до двадцати я была уверена, что полное ее имя Ефросинья и что Паня (как иногда звала ее я) – это всего-навсего производное от Ефросиньи. Величайшим открытием для меня стал тот факт, что Фросей ее окрестили после выхода фильма «Приходите завтра» – мол, из-за того, что у Прасковьи Андреевны был точно такой же сильный голос, как у героини фильма – Фроси Бурлаковой, и точь-в-точь такие же длинные, густые косы. Однако кос я не застала – к моему рождению великолепная бабушкина шевелюра только и делала, что сушилась отдельно от своей обладательницы на батарее, и прикреплялась к голове лишь в самых исключительных случаях – например, тогда, когда ей разрешалось погулять со мной после работы часок-другой. Как, впрочем, не застала и ровного ряда мифических зубов, от которого остался один передний верхний резец. А работала она упаковщицей на молокозаводе, причем очень хорошо – даже грамоты получала за высокую производительность труда. И в отличие от своего мужа – расхитителя общественной собственности – приносила домой не продукт питания, получаемый от домашних коров, а рулоны плотной бумаги, на которой, кроме красных и голубых треугольников с надписью «молоко пастеризованное», ничего другого нарисовано не было. Бабушка надевала белый халат, варила клей и трудилась сверхурочно, потому что работа была сдельная. Но корпела она над своими пакетами только в те дни, когда не сотворяла возлияния Бахусу. Тут непременно надо заметить, что никто и никогда в нашем дворе, где все было, как на ладони, и все знали друг друга, как самого себя, и помыслить не мог, что ударница труда Прасковья Андреевна Перепелкина может злоупотреблять спиртными напитками. Не знала об этом и моя мама, покуда не переехала на постоянное жительство с пятого этажа четвертого подъезда на первый этаж второго подъезда того же дома. Упаковщица молочного завода, даже находясь в крайней степени опьянения, за всю свою жизнь ни разу не высунула носа из дома! Хотя она и любила попеть песни и подрать глотку, убежденная в том, что вокальные данные у нее ничуть не хуже, чем у Фроси Бурлаковой, ее, несмотря на тонкие стены наскоро выстроенных хрущевок, не слышал никто. А пристрастилась бабушка к зеленому змию незаметно ни для кого. Лет десять до моего рождения в знойный день утолила она жажду холодненьким бочковым пивом и, поняв, что это совсем недурно, буквально на следующий же вечер составила Любе компанию по случаю его зарплаты. И так пошло и поехало под предлогом «Чтобы Любе меньше досталось!». В скором времени Любе не доставалось практически ничего, и он, получив зарплату, шел не домой, а в пивнушку.