Православие же, напротив, ассоциировалось у Сталина с более миролюбивой, крестьянской цивилизацией Византии, в течение веков являв ейся задворками, сырьевым придатком Рима. Кличь «хлеба и зрелищ», столь характерный для римского плебса, вряд ли, мог прийти в голову византийскому крестьянину. Римскому плебсу было безразлично, каким образом поддерживается благополучие Мирового города. Ему было все равно, что это осуществляется за счет безжалостной эксплуатации порабощенных провинций, так же как полтора тысячелетия спустя, рабочему классу Запада было все равно, что его собственное благополучие зиждется на ограблении колоний и других зависимых стран.
Наконец, четвертым элементом, четвертым источником внешнеполитической философии Сталина стал политический прагматизм. Так получилось, что с самого начала практическая работа составляла основу его революционной деятельности. Вопросами теории в предреволюционный период он никогда не занимался, за исключением скоротечного эпизода пребывания в Кракове и Вене в 1913 году. Все это не могло не наложить своеобразного отпечатка на стиль его мышления. Это было мышление практика, человека для которого теория имела чисто прикладное, утилитарное значение. Позднее Троцкий так характеризовал этот сталинский стиль:
«Он пользуется отдельными положениями марксизма для нужной ему политической цели, выбирая их так, как выбирают в магазине обувь по мерке'—.
Троцкий, как видим, рассматривал это как недостаток. На самом деле в этом, как раз, и заключалась главная сила Сталина. Он не был заложником теоретических догм. Напротив, он использовал теорию в интересах политической целесообразности, в интересах идеологического обоснования конкретных политических решений. Одним словом, он реализовывал все полезное, что можно было извлечь из идеологии, не становясь при этом пленником этой идеологии и нацеливая свои действия на конкретный результат. Сталин как никто другой подходил для роли человека, способного вывести страну из замкнутого круга, когда идти вперед на основе марксистских догм бышо уже невозможно, но открыто отбросить их в сторону для обеспечения исторического прорыва было еще нельзя.
Во время болезни Ленина в Политбюро сложилось руководящее ядро, своеобразный триумвират в составе Зиновьева, Каменева и Сталина. Целью этого эклектического альянса было не допустить усиления позиций Троцкого, не пропустить его к захвату власти в партии и государстве. Лидером триумвирата был Зиновьев, который пользовался полной поддержкой Каменева. Сталину принадлежала роль млад его партнера. После смерти Ленина позиции Сталина в партии стали постепенно укрепляться. Не смог помешать этому и тот факт, что содержание ленинского «завещания», где, в частности, предлагалось «переместить» Сталина с поста генерального секретаря, было доведено до сведения 13‑го съезда партии. Крупская передала ленинские бумаги в ЦК 18 мая 1924 года, за пять дней до открытия съезда. Через три дня состоялся пленум ЦК, на котором «завещание» было рассмотрено. Пленум принял решение, что «документы эти воспроизведению не подлежат», а их оглашение на съезде производится по делегация —. Это решение было принято сорока голосами против десяти.
На самом съезде никакого обсуждения по данному вопросу не проводилось. После оглашения «завещания» в той или иной делегации вносилось заранее подготовленное устное предложение, которое и принималось. Впоследствии роль Зиновьева и Каменева в этих событиях получила весьма гипертрофированную интерпретацию, создающую впечатление, что они чуть ли не спасли Сталина от неминуемой политической катастрофы!. Думается, однако, что такая расстановка акцентов явилась результатом уже более поздних «домысливаний». Маловероятно, что на пленуме все внимание было приковано исключительно к персоне Сталина. Не надо забывать, что Ленин давал характеристику не только ему. Вполне очевидно, что обнародование «завещания» было крайне нежелательно для всех других большевистских лидеров. Там припоминался «октябрьский эпизод» Зиновьева и Каменева, указывалось на «небольшевизм» Троцкого. Бухарину приписывалось отсутствие «марксистских воззрений» и то, что он никогда «не понимал вполне диалектики». Про Пятакова говорилось, что на него нельзя «положиться в серьезном политическом вопросе»62. Эти политические по своей сути обвинения выглядели гораздо более серьезно, чем замечание о «грубости» Сталина. Более того, с учетом сложившихся в большевистской среде традиций, определенная грубоватость рассматривалась, зачастую, не как недостаток, но, напротив, как признак хорошего тона, как проявление близости к массам.