Мирон наблюдал за другими столиками. Понемногу подслушивал разговоры, читал спортивное приложение или проверял из отстраненного и не вполне понятного интереса, как израильские акции повели себя вчера на Уолл-стрит. Иногда кто-нибудь подходил к нему и спрашивал, можно ли забрать ту часть газеты, с которой он уже покончил, а он кивал и пытался улыбнуться. Однажды, когда к нему подошла молодая сексапильная мама с младенцем в коляске, он даже сказал, уступая ей передовицу с красным заголовком про групповое изнасилование:
— Смотри, в какой безумный мир мы рожаем детей.
Он был уверен, что эта фраза как бы сближает, в ней есть ощущение общей судьбы, но сексапильная мама лишь метнула на него отчужденный, почти сердитый взгляд и заодно сгребла со стола раздел «Здоровье», даже не спросив разрешения.
Это произошло в четверг — толстый и потный мужчина вошел в кафе и улыбнулся Мирону. Мирон удивился. Последней ему улыбалась Мааян — ровно перед тем, как ушла, причем эта ее улыбка пятимесячной давности была глубоко циничной, а улыбка толстяка была мягкой, даже извиняющейся. Толстяк сделал такой жест, словно спрашивал разрешения присесть, и Мирон кивнул, почти не задумываясь. Толстяк уселся и сказал:
— Рувен? Слушай, мне очень неловко, что я опоздал. Я знаю, мы договорились на десять, но у меня сегодня утром был такой ад с дочкой…
Мирон чувствовал, что в какой-то момент должен признаться толстяку, что он не Рувен, но вместо этого понял, что посматривает на часы и произносит:
— Ничего страшного, всего-то на десять минут.
После этого они несколько секунд помолчали, и Мирон спросил, в порядке ли дочка. Толстяк сказал, что да, просто сейчас она пошла в новый садик и каждый раз, когда он отводит ее туда по утрам, расставание проходит тяжело.
— Бог с ним, — прервал себя толстяк, — у тебя и без моих проблем голова забита. Давай к делу.
Мирон глубоко вдохнул и стал ждать.
— Смотри, — сказал толстяк, — пятьсот — это слишком. Отдай мне за четыреста. Даже за четыреста десять, а я обязуюсь взять шестьсот штук.
— Четыреста восемьдесят, — сказал Мирон, — четыреста восемьдесят. И только если ты согласишься взять тысячу.
— Пойми, — сказал толстяк, — рынок сейчас хреновый, рецессия же. Только вчера я в новостях видел, как люди из мусорников едят. Если будешь упираться, мне придется задорого продавать. Если я буду задорого продавать, никто не купит.
— Не волнуйся, — сказал ему Мирон, — на каждых троих, которые едят из мусорника, приходится один, который ездит на «мерседесе».
Толстяка это рассмешило.
— Мне говорили, что ты жесткий, — ворчливо улыбнулся он.
— Да я как ты, — Мирон тоже улыбнулся, — просто пытаюсь выживать.
Толстяк вытер потную ладонь о рубашку и протянул ее Мирону.
— Четыреста шестьдесят, — сказал он. — Четыреста шестьдесят — и я беру тысячу штук. — А увидев, что Мирон застыл, добавил: — Четыреста шестьдесят, тысяча штук, и я у тебя в долгу. А кто, как не ты, Рувен, знает, что в нашем деле долг платежом красен.
Последняя фраза заставила Мирона пожать протянутую руку. Впервые в жизни кто-то оказался у него в долгу. Этот кто-то думает, что Мирона зовут Рувен, но пусть хоть так. А в конце завтрака, когда они поспорили, кто оплатит счет, Мирон, почувствовав, как маленькая горячая волна разливается у него в животе, успел опередить толстяка на десятую долю секунды и первым сунуть официанту в руку смятую купюру.
С тех пор это стало почти привычным. Мирон усаживался, делал заказ, напряженно ждал каждого нового посетителя кафе, и если этот посетитель начинал слоняться между столиков с растерянным видом, Мирон без тени сомнения махал ему рукой и приглашал сесть.
— Я не хочу таскаться с тобой по судам, — сказал ему один мужик с лысиной и густыми бровями.