Жан Палач, облегченно вздыхая, немедленно растянул монстра на дыбе и в полной уверенности, что не совершает преступления, чреватого отлучением от церкви, разложил более жестокие орудия пытки. Но бичевание, побои, раскаленное железо заставляли ежиться только нас: зрелище было ужасающим. Однако упорство создания продолжало воспламенять мой гнев, и к концу дня я почти лишился разума. Его упрямство едва не заставило нас поменяться ролями, ибо, как правило, именно обвиняемому полагалось молить о милосердии, особенно после нескольких часов непрерывных мучений. Но на этот раз и я, и братья были так измучены стойкостью монстра, что умоляли, заклинали, уговаривали создание признаться хоть в чем-нибудь!
С потолочных балок свисало с полдюжины пар рук. Груды соломы были пропитаны зеленоватой слизью.
Искусство Жана было таково, что кожу монстра он пронзил в нескольких местах. Дыры были так велики, что мы могли видеть работу его внутренностей. И сейчас, когда он лежал тяжело дыша, мы заметили, что его кожа пульсирует все сильнее, по мере того, как удлиняются отрастающие руки. Каждый его вздох сопровождался неприятным свистом, когда воздух проходил сквозь отверстия в его плоти. И все же он продолжал твердить, что явился с неба и должен вернуться туда, а также нес невразумительную чушь о своей миссии и внутренних сенсорах. Но мы все же чего-то добились, ибо голос его звучал неверно, и мне показалось, что глаза его заволокло дымкой усталости.
Я уже готовился отложить официальное продолжение допроса до следующего дня, когда дверь подземной темницы со скрипом отворилась, и на пороге появился мой Гийом.
— Вмешиваться в дела церкви запрещено! — заорал брат Пьер, накинув плащ на монстра. Но я знал, что Гийом уже успел все увидеть.
— Отец мой, — начал он, — я пришел, как мне было ведено, чтобы подвергнуться операции.
Последовало мертвенное молчание. Монстр, укрытый плащом, трепетал и дергался. Гийом поднял взгляд к потолку, откуда все еще свисало несколько пар вырванных рук. Плащ сполз с лица узника, и все мы смогли увидеть его широко раскрытые глаза. Гийом уставился на меня, протестующе вскинул руки, но я тихо спросил:
— Что мне делать, Гийом? Он ни в чем не сознается.
— Отец мой, вам следовало бы спросить меня. Я знаю, что заставит его признаться.
— Видишь ли, дитя мое, на этот счет существует строжайшее предписание Его Святейшества. Отклонение от изложенных в нем правил означает риск вечного проклятия. Предоставь все нам. А сейчас поднимайся наверх, к свету. Поговорим о твоей операции и о твоем будущем позднее. Забудь о том, что видел.
— Но, отец мой, мать говорит, будто вы знаете цирюльника, опытного в обращении с ножом. Вроде бы он может проделать все, не причинив лишней боли и страданий. Кто он?
— Я, — ответил Жан Палач, который предпочел бы называться в идеальном мире Жаном Цирюльником, и приветственно распростер руки, с которых капала зеленая слизь еретика.
Палач, разумеется, не привез с собой специального ножа для оскопления. В нашем распоряжении был лишь тот, которым еще сегодня резали лук-порей на кухне замка.
Я хотел, чтобы оскопление совершилось в комнате, расположенной как можно дальше от убожества прежней жизни Гийома. Крестьяне отводили глаза, когда я потребовал привести в порядок спальню маршала и велел постелить чистое белье и положить подушки, набитые гусиным пухом, но никто не посмел спорить, ибо я представлял церковь, а в настоящий момент замок находился под ее юрисдикцией.
Я приказал собрать побольше хвороста для камина и посоветовал Жану Цирюльнику вымыться, дабы мой сын не увидел пятен зеленой слизи на его лице и руках.
Гийом ужасно боялся. Нам пришлось держать его: мне — за руки, брату Паоло — за ноги. Я даже сунул мальчику в рот палочку и велел покрепче прикусить, чтобы не закричать от боли. Я не мог смотреть ему в глаза, не мог видеть ужаса, который сам же и навлек на несчастного.
Мне казалось, этот кошмар никогда не кончится…
— Можете отпустить его, — скомандовал наконец цирюльник. — Дело сделано.
Я понял, что по-прежнему крепко сжимаю руки парнишки, и расслабился, но он цеплялся за меня и бормотал:
— Папа, папа…
Я хотел что-то ответить, но мой мальчик потерял сознание. Остальные отвели глаза.
— Я посижу с ним, — сказал я.
— Да, придется, — кивнул Жан. — Первые часы — самые тяжкие.
Боль такова, что душа не может решить, стоит ли покинуть тело. Дело не только в физической боли, отец мой: причина в ощущении вечной потери.
Спутники мои покинули меня, а я сидел у постели сына, слушая стоны, и не мог сомкнуть глаз. Не знаю, спал ли Гийом: он метался, ворочался с боку на бок, иногда открывая глаза. И ни на секунду не отпускал мою руку. Я хотел причинить боль одному Гийому, но не второму, и сам того не желая, сделал все наоборот. Я молился, о, как истово я молился!
— Я отдам свою бессмертную душу, — шептал я, — если только он оправится.
Ближе к полуночи мальчик вроде бы успокоился и очень тихо сказал:
— Не хотите узнать, как заставить его признаться?
— Не думай об этом, сын мой, — посоветовал я.
— Вы сделали мне больно, — пожаловался он. В голосе его не было гнева, и я еще больше полюбил его…
— Знаю, — кивнул я и сжал руку мальчика.
— Но я не сержусь. Ведь именно этого вы хотели.
— Боль скоро пройдет, — утешил я.
— Я сделал, как вы хотели, — повторил он, — но за это прошу выполнить мою просьбу.
— Все, что угодно, — тихо ответил я.
— Он признается, если вы пообещаете сжечь его на костре, — выпалил Гийом.
— Не говори таких вещей, — испугался я. — Тебе ни к чему впутываться в подобные…
— Нет, папа, пожалуйста, послушай! Я перескажу тебе все, что слышал, хотя ничего в этом не понимаю, но вчера, когда я давал ему воду, он заставил меня затвердить наизусть все, что нужно передать тебе. Он может подождать до оттепели, чтобы вернуть свой прибор связи, но есть и другой способ вернуться домой, куда более опасный. Глубоко внутри у него находится сенсор. Это не машина, а часть его самого, потому что он неразрывно связан с остальными своими собратьями. У них словно одна душа на всех, он сам это говорил. Если ему грозит смерть, сенсор начинает передавать… Он сказал, что они хладнокровные. Чрезмерная жара запустит этот сенсор.
— Ты бредишь, — встревожился я. — Несешь всякую чушь.
— Дай слово, что пообещаешь Гийому сжечь его на костре. Очевидно, боль лишала мальчика разули, но я понимал, что в эту минуту возражать ему — жестоко. Я поклялся исполнить его просьбу. Он снова сжал мою руку и наконец задремал.
Утром я сделал так, как велел мой сын, и, к моему изумлению, монстр немедленно признался в самых невероятных ересях. Упав на колени, я возблагодарил Господа, что тот избавил меня от дальнейшего применения пыток. И еще я поклялся дать своему подопечному последний шанс раскаяться и принять более легкую смерть от петли. Ведь благодаря этому созданию я осознал, что это такое — любовь к собственному ребенку.
Днем мы надели на узника колпак и одеяние еретика и заперли в клетке, будто цирковое животное, после чего привязали клетку к быку. Своего сына я надежно завернул в одеяла и уложил в тележку на тюфяк, чтобы он легче перенес путешествие до Нанта.
Алиса и трактирщик вышли проводить нас, но я не обмолвился с ними и словом. И все пытался избежать взгляда Алисы. Я знал: она добровольно расстается со своим сокровищем, залогом той единственной ночи, когда я забыл данные Богу обеты.
В наше время еретиков сжигают не столь часто и не в таких количествах, как раньше. Поэтому приходилось ждать, пока наберется достаточно приговоренных, чтобы люди, собравшиеся на рыночной площади, смогли насладиться зрелищем горящих грешников. Дни становились длиннее, и вскоре на земле не осталось снега. С каждым днем мой сын становился крепче и здоровее. Мы никогда не говорили с ним о той исполненной боли ночи. Кроме того, Гийом наотрез отказывался присутствовать на аутодафе, хотя уже достаточно оправился, чтобы начать уроки пения.