Ночь двадцать семь лет назад, полное звёзд августовское небо, нарастающий треск кузнечиков. Нарастающий треск ужаса в ушах, в сердце, в пальчиках ног. Я поднимаюсь и подхожу к окну. Мне два года. Я поднимаю занавеску. Мне два года. Я смотрю сквозь стекло в полумрак двора, и вижу их. Мне два года.
Они стоят перед грядкой петрушки и смотрят на меня. Их трое. Они похожи на огромных кузнечиков. Их скрюченные передние лапы неспешно шевелятся. Они смотрят прямо в мои глаза. Я плачу, и в бегущих по моему лицу слезах переливается и подрагивает их отражение. Мне два года, и мне очень страшно.
Я бросаюсь на улицу, я знаю, что там отец, он только что вышел покурить. Я прижимаюсь всем телом к его ноге, он молча делает затяжку, и гладит меня по голове.
— Смотри, наши спутник на луну запустили — говорит он, выдыхая облачко дыма.
Я поднимаю голову, вокруг луны со скоростью жизни-волчка носится красноватая звёздочка.
Господи, папа, какой спутник? Спутники не летают с такой скоростью. Я трясусь от страха. Мне два года, и я не могу этого знать. А они не могут перешагнуть через рядок петрушки, и их глаза наполнены ненавистью…
Льёт обложной дождь, значит в этот раз без звёздного неба, без сумасшедшего треска кузнечиков, без красноватой звёздочки, и без надежды на спасение. Я закуриваю. Горький дым сушит гортань, вызывая приступ кашля. Я склоняюсь вперёд, сотрясаясь всем телом, дурацкий кашель, дурацкий дым, дурацкая жизнь, похожая на крутящийся волчок. Кашель проходит, и вместо шума дождя в мои уши возвращается нарастающий треск кузнечиков. Миллионы их окружают мой дом, радостно потирая зубчатыми бёдрышками о крылья. Я обречённо поднимаю глаза. За окном полумрак двора, небо, усеянное тысячами звёзд и они.
Много раз я думал, почему они не могут перешагнуть через спасительную грядку. Запах? Особое шуршание листьев? Табу? Я никогда не узнаю об этом.
Мерзко покачиваясь, они идут. Пустая грядка позади, скрюченные передние лапы тянутся ко мне. Я чувствую и слышу, как я плачу, и в текущих по моему лицу слезах отражаются их ликующие сетчатые глаза.
За что?
В начале было подозрение, лёгкое и настораживающее, потом надежда, что всё это только показалось, или какой-нибудь дурацкий розыгрыш. А уже позже, часа через два, пришло ясное понимание, что всё так и есть, и это так и есть совсем не так, как должно быть. Время не двигалось вперёд.
Я домыл все формы, это моя работа — мыть формы и, чувствуя нутром время перерыва, достал телефон и глянул на экранчик. Десять дня.
Не может быть, сказал я себе и медленно поковылял в четвёртый цех, чтобы уточнить который же сейчас час, а точнее, чтобы удостовериться, что уже двенадцать, и пришла долгожданная пора для набивания желудка всякой вкуснятиной, бережно завёрнутой Машуней, моей любимой женой в сотни салфеток и пакетиков, чтобы не остыло. Я не знаю, за что мне так повезло с любимой, но я точно знаю, что такой больше нет. По крайней мере, в этом городе, это точно. Умиляющая до слёз улыбка, бездонные, всегда немного грустные, словно узревшие ещё невидимую другим беду, глаза… Кстати, когда мы только познакомились, она с надеждой спросила — посмотри в мои глаза, что ты видишь? Страх — сказал я, и она расплакалась. Я был первый, кто ответил правильно. С тех пор мы вместе… я, она, её страх, и мой — страх потерять её…
Наверное, телефон глючит, думал я, покидая мойку, и разглядывая всегда пыльный пол четвёртого цеха. Недавно же в ремонт отдавал, чтоб им пусто было. Бабки взяли, а до ума не довели. Я крепко ругнулся под нос на пофигистов, ремонтировавших неделю назад мой эриксон, и смачно плюнул. Слюна проворно впитала в себя лежащий повсюду приличным слоем цемент, превращаясь в маленький катышек раствора. Я окинул взглядом четвёртый. Мои «коллеги» вовсю работали, суетливо бегая от станков в сушку и обратно. Надо же, они, наверное, и не знают, что уже обед. А то, что он уже, в этом я уверен на все сто. За три года работы на этой долбаной фабрике мой желудок научился безошибочно определять двенадцать ноль-ноль, да и не только желудок, весь организм ежедневно сигналил мне о счастливом событии, ровно за минуту до полудня. Это было железно, как и привычка курить строго через сорок минут, приобретённая ещё в школе, благодаря всегда ритмично приходящим переменкам. Урок — сигарета, урок — сигарета. Вот они пресловутые внутренние часы и все эти биоритмы, которые закладывает в нас быт, и которые теперь подняли вверх все стрелки и орали мне о стопроцентном полдне. Плюс к этому — я уже здорово хотел есть и, учитывая знание о завернутом не меньше чем в три салфетки жаренном окорочке, я просто исходил слюной, едва не теряя сознание от предвкушения.
Вяло улыбаясь, я подошёл к пацанам и, стараясь перекричать станки, проорал так, что свело связки:
— Обед!
Один из них принял мой утвердительный крик за вопрос, и отрицательно помотав головой, побежал в сушку, схватив заполненную форму.
Во, блин, кадр, подумал я, я ему говорю обед, а он головой машет.
Остальные на мой крик вообще никак не прореагировали, то ли не услышали, то ли приняли за полную чушь. В этот момент и появилось подозрение.
Махнув на них рукой, я отправился в раздевалку, где стоял стол, за которым я только обедал, а все остальные обедали и играли в карты. Тратить драгоценное время на замызганные тридцать шесть картинок четырёх мастей мне никогда не улыбалось, поэтому, быстро поев, я возвращался на мойку, где стоял мой любимый, вечно пыльный топчан. Там, где-то с двенадцати двадцати до тринадцати ноль-ноль я, прикрыв глаза, размышлял о смысле жизни, о Вселенной, о справедливости и судьбе, а иногда о ней — о невидимой беде, отражённой в глазах моей любимой, и тогда во мне, под холодеющим сердцем рос чёрный ком, замешанный на страхе, ненависти и бессилии…
Ну и соответственно, благодаря таким явно провокационно-скорым уходам из-за стола, я приобрёл славу «придурка на своей волне» и никакого, даже самого мало мальского статуса в коллективе не имел. Да если честно и не хотелось что-то. Мне и так было не плохо. У меня была любимая жена и… необъяснимый, неотступный, сводящий с ума страх её потерять, и плевал я на весь их социум…
Потому шеф и не особо удивился, увидев меня одиноко вгрызающегося в мягкое куриное мясо. Его задело только время вгрызания.
— Не понял?! — его лицо из высокомерного мгновенно преобразилось в страшную маску древнего языческого бога. Сейчас начнёт бешено орать, забрызгивая слюною моё лицо и стенку за ним.
Я сделал невинными глаза, и стал похож на Иисуса, распятого на кресте. Эта штука у меня здорово получалась, и я пользовался ею во всех опасных и стремительно несущихся к дерьму ситуациях. Мой работодатель немного смягчился, и его лицо вновь вернуло привычный толстый налёт высокомерия, а я, держа перед ртом необглоданную косточку, глупо пожал плечами и как можно мягче сказал:
— Вроде, как уже обед.
— Десять часов мля только! А ну давай быстро мля на мойку! Совсем поох. ели уже!
В этих трёх восклицательных предложениях шеф использовал практически весь свой запас не матерных слов и, понимая, что дальше последует только поток трёхэтажного, или что ещё хуже, фраза — десять процентов с зарплаты! — я бросил недоеденный окорочёк на стол и рванул на своё рабочее место, оставляя за спиной серый шлейф цементной пыли.
— Что ж за ерунда такая? — думал я, водя щёткой по грязной форме, отмоченной в кислоте — Четыре часа точно прошли, я это чувствую. Почему же нет обеда? Может это просто розыгрыш? Да ну, чушь. Они бы не стали ради меня такое затевать, они меня, конечно, ненавидят и презирают, но слишком уж муторное и главное невыгодное для них это занятие. Когда ж они в карты резаться будут?
Я снова достал телефон. Десять! Ровная тысяча с двумя мигающими точками по середине. Тут меня посетила невольно-пугающая мысль, и я, отбросив щётку, стал не отрываясь смотреть на экран. От постоянных десяти часов руки стало неприятно трясти. Я посчитал мигание точек, шестьдесят. Тысяча на месте! Посчитал ещё раз. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят, ну! Циферки даже не дёрнулись. А внутри меня что-то дёрнулось. Нехорошее такое дёрнулось.