+ Этого на пять бутылок у глухих хватит!
— Возьми одну нормальную в магазине, пап. Помрёшь же от суррогата.
— Ни чё, ни чё, сынок. Мы живучие — он радостно смеётся, но моё сердце сжимается в комок от повода этой радости. Господи, как же мне тяжело…
Я понял, ты похожа на змею, огромную, извиваясь ползущую вдаль, в поисках новой жертвы. Я вернулся, река. Я принёс тебе твой яд.
Безжизненная зима рисует на окнах холодные узоры. Запах свежего дерева, горящей лампадки, сладковатый страшный запах разлагающегося тела, запах слёз и пустоты. В комнате голые полы, обутые люди, занавешено зеркало.
Я смотрю на отца, безмятежно лежащего, скрестив руки на груди. Два с половиной года между смертью двух дорогих мне людей, людей, кроме которых я в этой жизни больше никого не любил.
Огонёк лампадки неторопливо покачивается, и по фотографии отца, словно жирная муха, ползает тень. Иногда она наползает на его улыбку, иногда покрывает глаза, и мне кажется, что эта тень и есть смерть, торжествующе ползающая по своей пище.
Я перевожу взгляд со старого снимка и смотрю на мёртвое лицо. Оно спокойно. И мне это не понятно. Папа! Папа! Я остался один во всём мире, как же ты можешь быть спокоен?!
Две незнакомые мне старушки кладут по монете в гроб и отходят к стенке, быстро крестясь и шевеля губами. На платке одной из них красный подпрыгивающий ядрик.
+ Господи, спаси от смертушки.
У дверного проёма один из собутыльников отца, у него удовлетворённое лицо, он уже успел похмелиться на кухне. Там сёстры отца в огромной кастрюле варят постный борщ, обсуждая шёпотом последнюю серию своего любимого сериала, и выдают всем соболезнующим по стопочке.
Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так всё знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.
Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мёртвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.
— Сочувствую — меня обнимает начальник отца.
+ С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Нужно сказать Саньку, чтоб, как обычно, вечером вывез.
— А если Санёк заложит? — шепчу я ему в ухо.
— Санёк, хм, да мы с ним… — он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивлённые глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!
Я захожу за дом и, прислонившись к забору плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слёзы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.
Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актёр, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и впервую очередь с собой. А с ними… не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.
Слёзы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока ещё не готов бросить им вызов, я ещё не готов открыто показать им своё презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они единое. Огромная масса, похожая на тучу, надвигающуюся на моё хрупкое небо.
Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо…Идите все на…Что вам всем здесь надо?!
Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках её глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.
— Бедненький мой.
+ Бедненький мой.
Спасибо тёть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль тёть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его всё-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.
Я плачу, уткнувшись в её плечо, замечая это, делая огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слёзы. Я должен быть сильным, тёть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению…
Ты отдаёшь свою воду морям, и ждёшь её возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришёл. Ждала ли ты меня, так же как дожди?
— Дома хлеба нет!
+ Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!
— Куплю — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.
Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять — никогда ничего не говори жене, когда-нибудь она обернёт всё сказанное против тебя.
В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу…
— Эй, ты чё это куришь, давай иди ебошь!
— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?
Лицо бригадира мгновенно белеет, он сдавленно глотает слюну и оглядывается по сторонам.
— Ты это, ты чё это? Ты это…
+ Мамочки…
— Какая у вас тут работа самая лёгкая? — спрашиваю я, медленно выпуская из лёгких мутноватый дымок.
Но через какое-то время они находят способ избавиться от меня, и тогда я просто иду на другую работу, и нигде ещё сильно не перетруждался. У каждого насрано в шкафу, разница только в размерах куч.
Станки одновременно замолкают, и в тишине я слышу звон в ушах, мерзкий, несмолкаемый, приобретённый за три месяца работы здесь. Я устало плетусь в раздевалку, от звона постоянное ощущение, будто у тебя тяжелейшая форма гриппа, и ни энергии, ни радости от этого не прибавляется. Как же меня всё это уже достало! Работа, жизнь, ядрики! Жена…
Нужно не забыть купить хлеба… Господи, это не главное. Главное в том, что я больше не могу! В том, что я уже не в состоянии слышать их мысли, это беспрерывное копошение червей, не знающих света, и не желающих его знать. Господи!
В раздевалке едкий запах работяг, каждый вечер пьющих от безысходности дешёвый суррогат. Его смрад выходит через поры вместе с потом и усталостью, они уже отравлены им навсегда, но иногда я завидую им. Как же мне хочется быть отравленным тем же, чем и они, но я не могу. Я не могу глотать эту муть, меня выворачивает, я не ощущаю ни опьянения, ни радости, я не нахожу успокоения, тот яд, который во мне, сильней.
Шумный, спешащий город обволакивает пылью и выхлопными газами, я, сжавшись в металлический шарик, прорываюсь сквозь него вперёд. Вечер самое трудное время, мысли озлобленных, усталых людей похожи на маленьких чёрных скорпионов. Они выцеливают и бросаются на мой мозг, жалят его, причиняя невыносимую боль, и я едва сдерживаю крик, мне хочется сдохнуть, но я не могу. Мне нужно купить хлеб, иначе этот ад дома, эти пропитанные ненавистью мысли моей жены. Когда-то она до безумия любила меня, а теперь… И я знаю, почему она меня ненавидит… дьявольские ядрики!
Очередь вздрагивает от напряжения, обливается потом и желчью, её тошнит от самой себя, я заключён в ней, мне нужен хлеб. На прилавках безумствуют фиолетовые и красные комочки, перепрыгивая друг через друга, сталкиваясь и разлетаясь в разные стороны, я закрываю глаза. Я не могу видеть, слышать, я жить не могу!