В лодке нашей стоял веселый хохот. Громче всех хохотал омывший вороньей кровью свой недавний позор охотник. Он, захлебываясь, потрясая трофеем, вопил:
— Ка-аралевский выстрел. Королевский!
Я жалобно причмокнула губами:
— Дичь-то не королевская. Что б тебе так в уток выстрелить! А то сейчас остановка, а у нас на семерых только и есть три худеньких куропатки.
Муж отмахнулся рукой:
— Много ты понимаешь! Замолкни!
Конечно, с этой стороны он поднялся на большую высоту. Но и я, внизу, могу понять, — чего тут не понимать? Когда сядем обедать, все поймут, что этакими королевскими выстрелами не прокормишься. Горячие обсуждения удачного выстрела, перекличка с «Москвой-товарной» опять отвлекли внимание рулевого. Лодка глухо заскрипела днищем по песку. Кормчий растерянно спросил:
— Ну-ка… померяйте веслом, не маячит?
Тут же лодка упрямо встала, а рулевой уверенно объявил:
— Маячит… Сели.
С размаху врезалась в мелкое дно и «Москва-товарная». Весело спрыгнул в воду пойнтер Грайка, выспавшийся вдосталь в носу нашей лодки. Охотники не так охотно слезали в воду. Переругиваясь, разувались, снимали верхние брюки, — все они носили трусики внизу. Разделись быстро. Один щепетильный и щеголеватый Калиненко долго засучивал концы своих «охотничьих» брюк. В начале пути, в загоне, это был не мужчина, а картинка. Чистый тиролец, с перышком на шляпе. Но дни, пески, кустарник, невзгоды плаванья оставили на его костюме свой след. Сейчас он очень бы годился для любой клубной сцены. Мог бы изобразить в оперетке какого-нибудь ощипанного пижона из «бывших». В пути останки его буржуазного охотничьего вида служили постоянным возбудителем иронии в зрителях. Наша Грайка иногда, вглядевшись в него, начинала лаять. Но все-таки он пользовался своими «царственными лохмотьями» умело. Сейчас так долго засучивал узкие внизу галифе, что его оставили в лодке, а меня, даму, стряхнули за борт. Разумеется, равноправие и все такое — и на мне физкультурные шаровары, но походи-ка по камешкам, потащись по колено в воде по длинной мели, пока стащат лодку вглубь. А он сидит и командует:
— Вправо! Не-ет, левей тащите!
Я его осаживаю:
— Не забудьте, вчера Константин Алексеевич тетерева убил, а вы просалачили.
Он, восседая в лодке, гордо отвечает нам, водным труженикам:
— Я не гонюсь за количеством убитой дичи. Я охотник качества.
Довольна я была, что при посадке мокрая Грайка плюхнулась на него. Посидел, когда мы ходили, получай свою порцию мокроты. Так, все по пояс мокрые, голодные, поплыли мы дальше. Вдохновленный своей вороной, Валерьян Павлович краснобайствовал и убедил всех проплыть дальше, к гусиным пескам. Гуси — основное наше вожделение. Одну партию мы проморгали в час охотничьих рассказов. Проплыли мимо, они взлетели позади и, погогатывая, унеслись длинной крылатой лентой высоко и далеко. С того дня каждую ночь кто-нибудь из охотников видел тревожный сон про гусей. Определяя, что мы часа через два будем у песков, где гусиная сидка, где их «тысячи», муж мой ссылался на илецкого начальника милиции, знающего Урал до Гурьева как свои пять пальцев. Я глубоко вздохнула. По моей далеко не безосновательной догадке, этот начальник милиции — существо мифическое. Религиозный дурман — опиум для нас. Его главный правоверный, видевший его в яви, раз десять уже заставлял нас причаливать к будто бы указанным начальником по карте местам. Не видали мы там даже гусиного помета в утешенье. Вера заразительна. Опять охотники сдались. Плывем с урчаньем в животе, с голодной слюной во рту. Уже выстывает день, солнце близится к закату. Подходящих к описанию песков нет, и яры не на месте. Не то карта врет, не то Валерьян Павлович плохо понял этого самого, прости господи, начальника. Наконец команда взбунтовалась:
— Даешь берег!
Мы всегда долго спорили из-за того, где причалить. Трое охотников — двустрастны. Они и рыболовы. Константин Алексеевич — когда как. Двое — однолюбы. Иногда троим кажется стоянка хорошей для рыбалки, четвертый мямлит, двое не находят возможным увидеть здесь какую-нибудь дичь, нет большинства голосов. На этот раз, как всегда при затянувшемся споре, вдруг вспоминают обо мне:
— Пусть она скажет, где ей удобнее доставать воду и чистить сковородки.
Зачастую я упиваюсь своим преимущественным голосом, дипломатничаю, долго размышляю, но сегодня не до того. Так проголодались, что в спорах спешно жуем сухой хлеб. А его мало. До станицы нигде не добудешь. Срочно необходим приварок. Останавливаемся на компромиссном пункте между спорными. Отсюда недалеко до яра, под которым обязательно водятся сазаны. Близко и кустарник и лесок, — должна быть дичь. Место для стоянки низкое, песок, но над ним невысокий взъем с кустами. Шумно причаливаем, и вдруг Валерьян Павлович шипит, пыхтит, волнуется всей спиной. Увидала и я. Наученная горьким опытом, не кричу «тише», только, беззвучно широко разевая рот, дико вращаю глазами. В кустах пухлыми неприметными комочками — затаившиеся куропатки. Выстрел, другой, третий, пятый, шестой, пальба. Фршш! — серые птички взлетают, улетают, падают. Их было много, — наверное, несколько знакомых домами семейств любовались закатом. Убито пять штук. Три прежних, — есть обед. Забыты и непросохшая одежда, и позорные промахи, и даже «королевская ворона». Я щиплю куропаток. Мужчины несут хворост, разводят костер, ставят палатку. Все в самом срочном порядке. Скорей, скорей, пока еще половина солнца видна на горизонте, наверх, в кустарник, в лесок за куропатками! Пятеро, забрав и Грайку, уходят. Шестой с удочками — на сазанчу. Я остаюсь одна. Прохладный осенний вечер кроткими тенями прикрывает лес на противоположном берегу. Уже не блестят рыжие засыхающие листья, желтый песок под ногами становится смуглым, ощутителен холод от посеревшей реки. Ветви дальних кустов сливаются в одну темную купу. Но так свеж воздух, столько мудрого спокойствия в тихом небе, что не страшен уход ясного дня. Беззлобно, так же легко, как наплывают, густеют вечерние тени, вспоминается прожитая жизнь, отдыхает в миролюбии сердце. На сковородках шипели, жарились куропатки, на перекладине вскипал чайник, из отдаленья доносились выстрелы, тело отдыхало от долгого сиденья в лодке; все так хорошо, благополучно. И надо же… Ветерком донесло глуховатое, далекое «Го-го-го!..» Гуси! Гогочут гуси. Я вскочила, как ошпаренная кипятком. Гогочут, «проклятые», гогочут, желанные! О-ох! Все ближе, ближе. Летят сюда, а на стану ни одного стрелка! Лежит запасное ружье, но ведь я же не практик, я теоретик. О-ох! И вот над станом, низко, вижу, вижу вытянутые в полете ноги, кажется мне, — над самой, над самой палаткой черная гогочущая линия. В ряде по одному. В перепуге от восторга я кидаюсь вверх, кричу: