— Потерпи… — повторял Ерема, уже едва не плачучи. — Не надо было тебе… а ты полез… ты же обещал, что не станешь до края, а все одно полез… дурень ты… и я дурень, что тебе позволил.
Елисей вновь рванулся и обмяк, ослаб, глаза закатились, а изо рта пена пошла.
— Голову на бок надо…
— Без тебя знаю, — огрызнулся Ерема, бережно пристраивая голову брата на колени. — Он не заразный.
— Знаю.
Еська молча поднялся, и остальные с ним.
— Надо на кровать переложить, а то ж замерзнет, — я осмелилась подойти, хотя ж тут, чуяла, была лишнею. Если не впервой им такое видеть, то сами знают, чего брату надобно.
— Не замерзнет. Он у нас на снегу спит, — ответил Евстигней, в сторону глядючи, и глаза его были полны печали, аккурат, что у всех раков разом взятых.
— Зачем?
— Что «зачем»?
— Зимой на снегу спать, — я переступала с ноги на ногу.
— Да у него спроси… придурь такая, — Ерема стер пот со лба брата. — Это не падучая… похоже, но не падучая. Его лекари смотрели… много лекарей смотрела… один отравить пытался.
— Ерема!
— Ай, Егор, она и без того знает столько, что или с нами, или на плаху.
— Я не хочу на плаху! — я потрогала шею. Вздумали тоже девку бедную плахою стращать. А ну как и вправду застращаюся?
— Никто не хочет, — Ерема поманил меня. — Иди. Присядь.
— Я…
— Не бойся, никто тебя не тронет. Кирей запретил… скажи, чем ты нашего азарина приворожила?
Я подошла. Выходит, Ерема из них старшой? Или Евстигней? Егор? Ох, этак и запутаться недолго.
— Присядь. Еська, дай даме подушку, а то пол жесткий… да не мою!
— Твоя идея, — отозвался Еська, подушку мне протягивая, — твоя и подушка!
Подушка была мяконькою, расшитою рыжими петушками. Простенький узор, да и повыцвел, местами нити истрепалися, но отчегой-то не сменит подушку царевич. И на меня глядит хмуро.
— Да спасибо, я так, — присела, как Архип Полуэктович учил.
И подумалось, что ныне у меня вид для визитов и бесед самый неполитесный. Одежа мятая, в пятнах и пропахла зельем тем, об котором я так и не поняла, вредное оно было иль не особо. Чоботы сгинули. Коса растрепалася.
Страх Божинин, а не девка…
— Мой брат, — Ерема кивнул на Еську, который подушку на кровать возвернул, а сам, юркий, что шошок в курятнике, за мое плечо сховался. — Уверен, что ты не причинишь нам вреда. Вольно. А вот невольно… твое незнание легко использовать, поэтому он считает, что нам стоит за тобой приглядывать. И… рассказать кое о чем…
А и сам-то бледен.
Взмок.
Отчего?
Я пригляделась… а ведь неспроста он брата держит, и волосы егоные, потемневшие от поту, перебирает. Вьются нити силы, протянулись от Еремы к Елисею…
— Что видишь? — Ерема на мое любопытствие не обозлился. И спрашивал спокойне, да только у меня в грудях вновь заколотилось.
— Вижу, что ты силой с ним делишься.
— Верно. На него теперь глянь.
Глянула.
И глядела… и долгехонько глядела… выглядывала. И выглядела. Сперва-то только человека и увидала, каковой на полу лежит, не то спит, не то и вовсе помер. Елисей и дышал-то через раз. А сердце едва-едва в грудях стучало.
После увидела я, что сердце это — будто бы в кольце синем, льдистом. А от кольца того к рукам и ногам нити идут, и натянуты они, тронь одну — зазвенит, мучение сим звоном порождая.
Не падучая.
Падучая — болезнь, Елисея же прокляли.
— Говорил, увидит… а ты…
— Погоди, — прервал Еську Ерема. — Так что видишь, Зослава?
Я протянула руку и нарисовала над грудью Елисеевой круг.
— Проклятье… сердце заперли.
— Хорошо сказано, — Ерема кивнул. — Заперли, только не проклятье… нарочно его никто не проклинал. Приглядись еще.
К чему?
Ах, спросить бы, да только не скажет, поелику не честно будет сие. И гляжу, щурюся, глаза выпячиваю с натуги. И мнится, скоро сама стану на рака похожею.
Вон, ужо рябить стало.
Иль не рябить?
Вспыхнуло тело Елисеево прозеленью, полыхнуло, потянулось, меняя очертания. И кольцо наружу вывернулось, а с ним и нити, что ослабли, да ненадолго. Вновь дрогнули, натянулись.
Не человек лежал.
Зверь.
— Оборотень? — тихо спросила я.
— На четвертушку, — так же тихо ответил Ерема.
Как же оно возможно такое?
Оборотни… оборотни всякими бывают. Одне родятся в двух ипостасях, и сие есть милость Божинина к детям своим. Да мало их, мыслю, не больше, нежель берендеев. Но есть и иные, Мораною меченые. Сами по воле своей человеческую долю со звериною смешавшие.