— Жизнь готов отдать за тебя, Роман Глебович! Я — твой верный пес.
— Тогда слушай да на ус наматывай. И чтоб ни одна душа: ни живая, ни мертвая — этого не слышала и никогда не поведала бы никому. Поклянись!
— Клянусь господом богом! Боярин закрестился, вскинув глаза к небу. — Клянусь всем животом своим и всеми своими смердами и холопами, клянусь семьей своей!
Туряк вскочил со скамьи и, кланяясь на все четыре стороны и крестясь истово, повторил клятву.
— Пересядь рядом! — глухо приказал князь. Мы эту Всеславу доставим к язычнице...
Когда боярин Туряк пересел на княжескую скамью, Роман Глебович оглянулся вокруг — никого нет, и принялся шептать в самое ухо боярина...
Старокиевская дорога на Резань пролегала сквозь густые лесные дебри. Прокладывали северный прямоезжий путь еще при Святославе Игоревиче — великом воине, когда он, идя на Оку-реку и на Волгу, совершил диво-дивный поход и по предгорьям Кавказа. Этот путь вдоль рек Десны и Оки снова был проторен при Владимире Мономахе — жизнь того требовала: торг киевский вырос небывало, отсюда всяческие изделия вывозили в Северную Русь, в обмен на богатые меха; да и монахам, сопровождаемым княжеской дружиной, удобней проникать в темные северные трущобы и крестить там славян-язычников не только добрым словом, но и огнем и мечом. Случалось, и монахи-проповедники сгорали на языческих кострах как жертвы Перуну. Но степные кочевники до этого пути старо- киевского редко добегали...
Одиночным возам с поклажей, особенно по Брынским лесам ни пройти ни проехать: все отберет татебный люд, если есть что взять. Как начнут пересвистываться — знай, скоро выскочат из леса соловьи-разбойнички! В крайнем случае все доглядят, все ощупают: не боярское ли добро, не купецкое ли?
Большой княжеский поезд из Киева продвигался прямоезжей дорогой медленно, с остановками в городах, где служили молебны и священники благословляли путников на дальнейший путь. Да и кони трудно шли: захватила дождливая полоса, дорога раскисла. Обоз припаздывал, и чем севернее продвигались, тем чаще приходилось останавливаться... Вот и сегодня — после грозы, что ли, — то и дело попадались на дороге завалы: дубы, сваленные бурей, топлые колдобины... Еще не было такого трудного, беспокойного дня. Уже солнце заполдень покатилось, а еще нет и признаков жилья. И пути-то осталось до Пронска три-четыре дня, а дорога все хуже, будто никто ее никогда не чистил от зарослей.
Старая княгиня-мать взволнованно выглядывала вперед из плетеного, обитого красным .сукном возка. Неспокойно было на душе: стояли тревожные времена, как бы не налетела половецкая ватага! А она и язык-то родной позабыла, половецкий. Защититься нечем...
Зато дочь княгини Всеслава была довольна задержками: на каждом шагу жди приключений! Ожидание опасности вселяет удивительное: вдруг да разбойники выскочат из чащобы, и будет настоящий бой! А разве не заманчиво и не страшновато ехать ночью при луне под близкий волчий вой! И как жаль, что скоро Пронск, а за ним все пойдет спокойно, с княжескими провожатыми...
Уже вечерело. Всеслава из возка всматривалась в гущу зеленых зарослей: не проглянет ли из подлеска голова сохатого, или медведь высунется, или лохматый человек из-за могучего дуба... Тут на севере еще много язычников, они казались страшнее всякого зверя. Так твердили ей мамки и няньки, так учил ее отец, князь Рюрик: язычник — брат сатаны и сват дьявола, где бы ни встретил его — убей, если не хочешь очутиться в геенне огненной...
Княжеская семья ехала из Киева с целой толпой слуг и стражи, путь держала на Владимир, к великому князю Всеволоду Юрьевичу на празднества освящения достроенного после пожара Успенского собора.
Красив был собор одноглавый резными каменными узорчатыми украшениями — то дела и рук Епифановых и учеников его. Двери все в золотой чеканке. Куйол в золоченых поясах... Целый город Гороховец и лучшие села и слободы служили собору. Богатств его было не перечесть. Священники облачались в драгоценные одежды, шитые золотом, жемчугом и цветным каменьем, — им несть числа!
А теперь Всеволод Юрьевич окружил стены собора новыми, по углам поставил еще четыре золоченые главы, и стал у великого князя великий собор. Чуть не четыре тысячи молящихся
разом войдут в золоточеканные двери, под узорчатые резные своды, и наполнятся их сердца благоговением и страхом перед ликами бога и святых, искусно расписанными на стенах, перед невиданным, сжимающим сердце в горстку величием храма. Сам епископ Черниговский Порфирий благословит торжественное освящение Успенского собора.
Давно кончились черниговские земли, пошли пронские — степи да дубравы. Шатры на ночлег поставили рядом с постоялым двором. Солнце еще не садилось. Княгиня, утомленная тряской, улеглась в шатре. А Всеслава и сенные девушки, запыленные в дороге, побежали к реке выкупаться да и на себя глянуть в чистое водное зеркало. Забежали за вековые дубы, дальше по берегу густой малинник раскинулся, да такой духовитый — запах стоит одуряющий, пчелы гудят. А ягоды красные, кусты усыпаны. Соловушко раскатился близко трелью песенной, никого нет! И девушки рассыпались по малиннику.
И вдруг впереди зашевелились кусты. Всеслава не успела вскрикнуть — рядом, как из земли, встал бородатый человек, в кафтане грубого некрашеного сукна, сунул ей кушак вонючий в рот, накинул на лицо какую-то грязную тряпку...
Очнулась она на скачущем коне, ее придерживал этот же противный бородач сильными руками. Позади доносился густой конский топот— не погоня ли своих воинов настигает?.. Почему же они не кричат?.. Где-то близко воют волки, с жуткими, отчаянными переливами. Страшно! Говорят, вот так же, на разные голоса вопят и кикиморы. А в другой стороне леший стонет и хохочет: попалась, мол, киевлянка, в лапы лесного владыки!
Ехали долго. То лесом, то степью. Луна светит, вся голубая. И ползут через дорогу будто страшные чудища, сотканные из тумана, ползут от озерной воды, из камышей, где живет водяной. Ползут и скрываются в черном лесном увале. И все же лесом ли ехать, степью ли — не так страшно, как страшен этот лесной человек. Шевельнешься чуть, и его лапищи сразу сожмут плечи до боли — косточки только хрустнут! А и косточки- то чуть не детские...
Запахло дымом. Совсем светло стало. Всадник остановил коня у высоких ворот с резными столбами. На них — конские черепа и кресты. Постучал плеткой, пока не залаяла собака, крикнул:
— Эй, сычиное племя, открывай! Черный коршун голубку добыл!
Подъехали и задние всадники. Всеславу внесли в полутемную избу, закопченную, провонявшую дымом. Положили на лавку. Бородач развязал ей руки, выбросил тряпку изо рта.
— Теперь кричи не кричи, лучше молчи, — сказал и вышел.
В дверь заглядывали какие-то страшные, заросшие лохмами лица в холщовых рубахах, сморщенные старухи в теплых шалях качали головами, что-то шептали, как заклинания. Всеслава была уверена, что это язычники, и, прижимаясь к бревенчатой стене, кричала на них:
— Не подходите!.. Подите прочь!
В тревожном полузабытье она забилась в угол, поблескивая оттуда, как зверек, гневными до дикости глазами. Кто-то вздохнул и зашептал у двери:
— Осподи! Неужто сама княжна? Что же с нами будет?! Не помилуют!
— Бог не выдаст, так и черт не возьмет.
— Пожгут наши скиты святые.
— Кащеря спасет, мы ему ишь какой подарочек удружим. Казны не пожалеет. Краля писаная... А суженый ее, слышь-ка, смердку простую завел на утеху.
— Он же в плену у поганых?!
— Сказывай! В плену, да не у тех. А у мельничихи молодой прохлаждается. Потому вроде и пропал!
Старые женщины подали ей молоко и хлеб, лесную малину- ягоду. Она гнала их прочь, ей казалось, что от всех людей тут идет какой-то звериный дух, их взгляды будто пронизывали ненавистью и любопытством.
Еще принесли еду — кусок вареной дичины и хлебово в деревянной точеной миске и скрылись, как нетопыри. Княжна опять не притронулась. Топнула ногой и потребовала старшего хозяина. Вошел пожилой угрюмый человек, все лицо заросло беловатыми волосами. Одет он в чистый суконный кафтан.