У вагона, у лесенки остались двое: огромный человек в папахе и Никифор Петрович.
Человек в папахе, облокотившись на лестницу, стоял как в столбняке и смотрел под ноги себе, в землю. Никифор Петрович — по другую сторону, и тоже смотрел вниз, на притоптанный снег, усыпанный окурками и шелухой семечек.
Нестройный залп за насыпью оборвал звонкую щебетню воробьев, и они затихшей стайкой неслышно прошли над головами двух человек у штабного вагона с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Капало с крыши.
И еще один, последний, прозвучал выстрел.
8
«Хороший он человек, Александр Егорыч, и справедливый, не худо желает мне, ну, а разумения нашего положения в нем нету, потому — всю жизнь с господами прожил!» — так раздумывал Никита, выходя вечером от ветеринара.
Александр Егорович, со всем красноречием проснувшейся в нем страсти к рысистому спорту, целый час увещевал Никиту выбрать в отцы будущему жеребенку рысистого жеребца. Много было чудесного и заманчивого в его словах. Никита слушал, соглашался, благодарил, но в душе все больше и больше укреплялся в своем намерении вести Лесть не к рысистому, а к простому, тяжелому, крестьянскому жеребцу. В речах Александра Егоровича не было чего-то самого главного; его разговоры выводили Никиту за пределы привычного трудового уклада, выделяли его из общества, а нутром Никита крепко чувствовал, что теперь время не такое, чтобы жизнь в одиночку жить. По словам ветеринара выходило, что изо всей Шатневки, да и не из Шатневки только, а из всей волости один он, Никита, по-настоящему жить будет…
И было в этом для Никиты что-то неладное.
«Чего и говорить, — рассуждал про себя он, слушая ветеринара, — жеребенок должен быть исправный, потому Крепышовых кровей кобыла, заводская… Резвый жеребенок должен быть! И опять же, сена у нас хорошие, самые едовые, кострец — ешь вволю, овсецом баловать буду, все как следует быть, ну, а только рысистый ни к чему в нашем положении!..»
И в один из дней, управившись с весенними полевыми работами, Никита решительно собрался идти в выселки, где был у него на примете у кума Митрия лохмоногий крестьянский жеребец. Настасья просияла, узнав о его намерении.
— Слава богу, остепенился, выбросил дурь-то из головы!…
Из выселков Никита вернулся довольный и веселый.
— Ну, баба, и не расскажешь! Не жеребец, а пе-ечь! Спина — постель стели; ноги — смотреть страшно, кажное копыто — в лоханку не уместишь, а в грудях, ну, скажи, прямо в ворота не пролезет!.. Сто пудов упрет, не крякнет!
Встретясь вскоре после этого на базаре с ветеринаром, Никита ничего не сказал ему о своем выборе, но о Москве и о бегах поговорил… О Москве и о таинственном беговом круге, куда приводят со всех концов России лошадей за «прызом», Никита думать не переставал. Хозяйственные соображения с непреложностью подсказывали ему, что рысак не ко двору, но стоило ему запрячь Лесть и выехать на ней в поле, как все его хозяйственные мысли уступали место смутным, волнующим желаниям, вызываемым в нем машистым, легким ходом кобылы, охотливо отвечающей на малейшее движение вожжей и словно всегда просящей:
— Пусти же меня, и я покажу тебе, как я могу бежать…
И иногда Никита пускал ее. Забирался в телегу с ногами, заматывал на руки вожжи и с холодевшим сердцем мчался большаком, отмечая уносящиеся назад черные квадраты паров, зеленеющие озими, межи и овражки, чуял бездонную резвость кобылы, и мерещились ему далекая Москва, рысаки, много рысаков, сотни и сотни, и среди них — резвейший из всех, приведенный из Шатневки сын серой Лести…
— Тппрру-т!.. — останавливал он кобылу.
Кобыла, послушная, переходила на шаг. Останавливались озими, пары, вплотную обступали поля, стихал ветер… Никита ронял вожжи и задумывался.
Когда во двор к Никите вошло трое людей: Александр Егорович, молодой агроном, недавно присланный из губернии в Шатневку, и незнакомый, в желтой кожаной куртке, человек, — Никита струхнул. Снял картуз и вопросительно посмотрел на старого ветеринара. Лицо у Александра Егоровича было веселое. Человек в кожаной тужурке внимательно осмотрелся и поздоровался с Никитой за руку, а Александр Егорович сказал:
— Мы пришли смотреть твою кобылу, Никита Лукич!
Никита с новым беспокойством взглянул на ветеринара и замялся, не зная, что отвечать. Человек в кожаной тужурке, тонкий и длинный, как колокольня, подглядел испуг на лице Никиты и улыбнулся:
— Да ты не бойся, товарищ Лыков!.. Я инструктор по коневодству, кроме пользы, ничего тебе не сделаю. Услыхал вот от врача, что кобыла у тебя хорошая, орловская… Покажи-ка нам!
— Кобыла обныковенная! — все еще недоверчивый пробормотал Никита, не двигаясь с места.
— Выводи, выводи, Никита Лукич, не бойся! — весело проговорил ветеринар и сам подошел к катуху.
С неохотой обратал Никита Лесть и вывел во двор. Инструктор, лишь только увидел ее, восхищенно воскликнул:
— Вот это материал! Сразу орловца видно! Заходил вокруг кобылы, начал щупать ноги, ребро, почку и не переставал повторять:
— Вот это да-а, вот это лошадь!.. Великолепный экземпляр! Вот что нам надо для улучшения крестьянской лошади… Прекрасная кобыла! И работница и в езде не подгадит! Верно я говорю, товарищ Лыков?
— Вам видней! — уклончиво отвечал Никита и добавил: — Плечо у нее больное…
— Дело не в плече, а в породе! — живо возразил ему длинный инструктор. — Порода дорога!
Вынув из бокового кармана записную толстую книжку, он начал что-то писать в ней, бросая ветеринару отрывистые вопросы:
— Лесть?.. От Горыныча и Перцовки?.. Была в заводе Бурмина?.. Та-ак! Сколько лет? Десять?
Враждебно следил Никита за карандашом, бегающим по записной книжке, и хмуро посматривал на старого ветеринара, приведшего к нему во двор длинного человека в кожаной куртке.
«И зачем сказывал? — тоскливо думал он. — Не иначе для отбора запись делает. Эх, Александр Егорыч, как я просил тебя: молчи, не сказывай!..»
— Порода великолепная! — кончил писать инструктор. — От соллогубовского Добродея, линия Полканов…
И он еще раз восхищенно поглядел на Лесть. И, обращаясь к агроному, проговорил:
— Вот вам и материал для улучшения крестьянской лошади! А вы, товарищ, даже не знали о существовании ее!
Агроном вспыхнул и что-то хотел ответить, но инструктор не слушал и, обращаясь к Никите, сказал:
— Ты зайди сегодня вечерком ко мне, я остановился вот у вашего агронома, нам с тобой надо побеседовать!
Много передумал Никита, пока настал вечер… Не выходил из ума у него карандаш инструктора, записывающий его кобылу в толстую записную книжку, и Никита горько упрекал старого ветеринара за то, что тот доказал инструктору про серую Лесть… К агроному пошел он с беспокойным сердцем. Инструктор в одной рубахе сидел верхом на стуле; на столике рядом — портфель, туго набитый бумагами. В комнате было накурено.
— И в сельском хозяйстве и для армии требуется огромное количество лошадей, и лошадей высокого качества, — говорил инструктор, продолжая, очевидно, давно начатый разговор. — При нашем бездорожье, при огромности территории республики, при отсутствии автотранспорта хорошая лошадь для нас первостепеннейшее дело. Это очевидно! Трактор трактором, а лошадь лошадью. За эти годы войны империалистической и гражданской количество лошадей уменьшилось почти в два раза, если не больше. Вот почему я и обращаю ваше внимание на лошадь. Ухудшилась лошадь и качественно, понимаете? Страшно ухудшилась! Беречь всемерно имеющийся, уцелевший материал — ваша прямая обязанность… А вы уперлись в трактор и этого не понимаете! Вот вам живой пример! — инструктор кивнул головой на Никиту. — Честь и хвала ему, что он выходил и сберег кобылу. За это его надо всячески благодарить и поощрять. А вы даже не знали, что у вас в Шатневке есть такой материал! Но выходить лошадь мало, надо ее использовать в смысле улучшения других, ваших же шатневских лошадей. А что сделано в этом отношении? Посоветовали ли вы Лыкову, какого производителя ему выбрать? Нет. Разъяснили ли вы ему значение племенного материала для государства? Нет. Увязали ли вы этот случайный факт обладания племенной кобылой с задачами общественного порядка? Нет. Ветврач, говорите вы… А что ваш ветврач? Ему нет никакого дела до общественности, он на других дрожжах заквашен!.. Садись, товарищ Лыков! — повернулся инструктор к Никите, стоявшему у двери и внимательно слушавшему каждое его слово.