У себя в Шатневке, ухаживая за Внуком, Никита знал, что никто еще во всем селе так не ухаживал за лошадью, никто не чистил два раза в неделю катух, как он, а если и чистил в месяц раз кто-нибудь, то не для пользы лошади, а для того, чтобы собрать драгоценный навоз и вывезти в поле. В Шатневке Внук был равноправным членом семьи и работал, как работали все. Здесь — каждая лошадь была на барском положении: пожрет, попьет, прогуляется в легонькой игрушечкой двухколеске — и опять на покой.
«Во-о куды мы с тобой попали! — мысленно обращался он к Внуку. — Как же опосля таких делов в соху тебя запрягать? Ведь это что такое?»
— Чистил ты его, должно, в год раз! — сердито бросил Филипп Никите, работая скребницей и щеткой. Скребница была, как мукой, обсыпана перхотью.
— Ты уж сделай милость, не серчай, — виновато проговорил Никита, — ежели что подмогнуть, я с расположением во всякий момент.
У серого Внука, также как и у его матери, была привычка ласково прихватывать губами подходящих к нему людей за плечо, за рукав, за головные уборы. Прихватит, подержит и отпустит. Улучив момент, когда голова Филиппа оказалась близко. Внук захватил картуз и стащил его.
— Балуй?! — свирепо вскрикнул Филипп, слегка испуганный, и замахнулся скребницей.
— Не пужайся, не пужайся! — быстро вмешался Никита. — Замашка у него эдакая, жеребенок — смирней не сыщешь! И у кобылы в точности так было.
— А я почем знаю, какая у него замашка! — огрызнулся Филипп. — Мало их, людоедов, перебывало в моих руках, не знаю, как голова на плечах осталась!..
Никита знал, что Лутошкин сделал пробную проездку на Внуке, но Лутошкина после езды не видел и мучился нетерпением узнать что-нибудь о своем питомце. И робко заговорил:
— Вот чего я хотел спросить тебя, мил человек… Прыз, скажем… — Он на минуту замялся. — Прыз этот самый, скажем, кажная лошадь, скажем, получить его могёт?.. По положению, значит, ежели форменно перегонит одна другую. К примеру, мой жеребенок, скажем…
Филипп презрительно усмехнулся и продолжал работать скребницей и щеткой. Никита помолчал и продолжал заискивающе:
— Народ мы, сам знаешь, темный… Какие у нас, в Шатневке, лошади!.. А вам все известно, все положения… Скажем, мой жеребенок, например… Он, конечно, деревенский и правилов не знает, какие есть тут, в Москве. Ежели на прыз его пустить и вот, скажем, обгонит он какую московскую по всем то есть правилам, тогда обязательно прыз ему приподнесть могут?
— Прыз! — передразнил Филипп и насмешливо добавил: — За призами вас много приезжают, а сколько с призами уезжают?
Никита вздохнул и задумался.
В конюшню вошел Лутошкин. У него было веселое лицо.
Таким его Никита ни разу не видел, и это его ободрило.
— Узнал жеребенка-то? — улыбаясь, спросил Лутошкин Филиппа, входя в денник.
Филипп выбил скребницу и поднял на Лутошкина равнодушные, потухшие глаза.
— Какого жеребенка?
— Лесть помнишь?
Некоторое время Филипп продолжал смотреть на Лутошкина тем же стылым, безразличным ко всему взглядом, потом передвинул глаза на Никиту. На небритом, обрюзгшем лице отобразилось недоумение. Пробормотав что-то неразборчивое, он повернулся к Внуку.
— От нее ведь жеребенок-то! — воскликнул Лутошкин. — Разуй глаза, присмотрись хорошенько!
— Чего зря говорить? — заворчал Филипп, но глаза его, по мере того как он всматривался в серого жеребенка, оживали, на лбу появились складки, словно от припоминания давно забытой боли. И, обернувшись, он еще раз посмотрел на Лутошкина. Лутошкин улыбался, и улыбка у него была хорошая, не обманная.
— И не сумлевайся нисколечко, — вмешался вдруг Никита, — от нее самой. Правильно сказываю! И на лбу у его, в точности как у кобылы, отметина…
Под челкой у Внука был белый маленький полумесяц.
Филипп сделал движение рукой, будто собирал с лица невидимую, мешающую глазам паутину, и, все еще недоверчивый, спросил:
— Неужто от нее, Алим Иваныч, от Лести?
— Сказываю — не сумлевайся! — заговорил опять Никита. — А деда Тальоном звать, жеребец знаменитый, на прызу бегал…
— Тальони он знает! — прервал его с улыбкой Лутошкин. — Пойдем-ка, Никита Лукич, побалакаем о деле, жеребенка я проезжал сегодня…
Во дворе Лутошкин уселся на бревна, сваленные у забора, и заговорил не сразу. Никита неотрывно смотрел на его лицо и жадно ждал. Лутошкин был в этот момент для него всемогущим человеком, от которого зависела судьба серого Внука, и, когда подняв голову сказал он: «Приз на жеребенке я возьму!» — Никита расплескал обуявшую его радость в торопливых, несвязных словах о достоинствах серого питомца своего… Опустился на землю против Лутошкина; по-мужицки, пятками в зад, подвернул под себя ноги, и, доселе чужой и суровый, наездник на Башиловке стал вдруг ему близким, и понятным, и добрым.
— А что ты с ним будешь делать после бегов? — спросил Лутошкин.
— Это то есть как? — не понял Никита.
— Я спрашиваю: куда денешь его после бегов?.. Опять к себе в деревню?
— А как же? — удивился Никита странному вопросу. — Всенепременно в Шатневку! Это уж так!
Лутошкин вздохнул и помолчал.
— А продать его не хочешь?
— Непродажный он, Алим Иваныч! — серьезно ответил Никита, и его лицо стало строгим.
— Почему? Тебе за него хорошие деньги могут дать. Тысячи две с половиной сейчас дадут.
Сумма, названная Лутошкиным, была огромна… как огромна Москва по сравнению с Шатневкой. В мозгу Никиты мгновенно возник четкий ряд хозяйственных соображений. Плужок, черепица на крышу, теплый стеганый пиджак и штаны Семке, хомут у шорника Арсентия… Потом же обязательно перекрыть под глину ригу…
— Деньги огромаднейшие! — раздумчиво проговорил он.
— Ты сам рассуди, — продолжал Лутошкин, — поведешь в свою Шатневку его, будешь пахать на нем, возы возить, ни правильного ухода, ни корма, как полагается, резкой с отрубями будешь пичкать… Пропадет жеребенок, а жеребенок способный, при работе из него большой толк выйдет. Держать в Москве специально для бегового дела ты его не можешь. На это надо деньги, а у вашего брата их нет.
— Какие у нас деньги!..
— Ну, во-от!.. Тебе в хозяйстве хорошая рабочая лошадь, матка, полукровка какая-нибудь нужна, а рысак ни к чему!
— Кобыла в крестьянстве первое дело, — согласился Никита.
— За эти деньги, знаешь, какую кобылу можно отхватить, любо-дорого смотреть будет!
Никита заскреб в затылке.
— Эх, у нас в выселках трехлетка продается, восемь сот спрашивают… Ну, скажи, не лошадь — печь! Что в спине, что в грудях! — проговорил он с завистливым восхищением.
— Две с половиной за жеребенка сейчас дадут, а может и все три сумеем натянуть, — продолжал Лутошкин.
Никита вздохнул и задумался.
Лутошкин внимательно посмотрел на него, звучно перекусил соломинку и встал. Губы мазнула усмешка.
— Подумай, Никита Лукич, ты — хозяин… — усталым и равнодушным голосом проговорил он. — Подумай и решай! Покупателя я найду, для бегового дела жеребенок интересный, а тебе ни к чему!..
Никита тоже встал. По-ямски, низко на глаза надвинул картуз с просаленным козырьком и, словно выворотил лопатой тяжкую земляную глыбу, выговорил:
— Непродажный он.
Лутошкин дернулся. Перекинул к лицу под засаленным козырьком стремительный пролет глаз и затаился. Никита сел на бревно. Так же, как Лутошкин в начале разговора, уставился в землю и долго молчал, а Лутошкин стоял перед ним и жадно ждал.
— Не для продажи великую заботу на него положил, Алим Иваныч!.. Не говори ты мне про это ничего, Христа ради. Не продам!
Слово за слово, неторопливо пересказал Никита Лутошкину все дела и дни свои с того самого памятного времени, когда избитый Семка привел во двор паршивую клячу, кривую на один глаз и чесоточную, едва стоявшую на ногах… Рассказал о свирепом Пенькове и всех его притеснениях, о голодном годе, об опухших ногах Семки, о ржаных сметках и отрубях, которые утаивал он на потолке катуха от Настасьи и сына… И, кончив рассказ, задумался над той страшной ночью, когда пытался кражей добыть корм для кобылы и жеребенка…