— Вот смотрите, — Лутошкин раскрыл перед Бурминым таблицу на одной из страниц журнала, — разве раньше было столько молодняка с резвостью в две двенадцать? А теперь это обычное явление!
— Чушь!! — оборвал его Бурмин, отталкивая журнал.
— Нет, Аристарх Сергеевич, не чушь! — серьезно проговорил Лутошкин. — Национализация частных конзаводов принесла прекрасные плоды! Я совершенно убежден, что у нас скоро появятся рысаки с такими рекордами, о которых вы, частные коннозаводчики, и мечтать-то не смели!
— Рысистое коннозаводство вымирает, как вымирает дворянство! — упрямо повторил Бурмин. — До семнадцатого года преступно метизировали орловского рысака, сейчас метизируют всю Россию. Россия обречена. И ваш жеребенок — отпрыск прошлого, отпрыск трудов дворянства и погибшей России.
— А вы угадали! — засмеялся Лутошкин.
Бурмин смолк, подумал и сказал:
— Угадывают гадалки и шарлатаны.
— Нет, правда, угадали, Аристарх Сергеевич! Жеребенок-то от вашей кобылы. Пом-ни-те Ле-есть?…
Бурмин дрогнул.
— Черт знает, какой способный жеребенок, — с улыбкой снова заговорил Лутошкин, — не работанный, едет полуторную без десять![25] Весь в мать. Широкий, ловкий и с большим сердцем… А выходил его и воспитал простой рязанский мужик…
— Я его создал! Я его хозяин! — воскликнул Бурмин в лицо Лутошкину и стремительно выпрямился во весь рост, вставая из-за столика. Мгновенье он смотрел сверкающими горячими глазами на Лутошкина. Потом топнул ногой и, гордо неся запрокинутую вверх голову, вышел из чайной…
На Ленинградском шоссе Бурмин сел на скамью, Против ворот аллеи, ведущей к ипподрому. Вздыбленные кони, украшающие с обеих сторон въезд в аллею, были его любимым зрелищем. Неуемно рвущиеся из мускулистых рук человека с телом гладиатора, они пережили революцию. Они были те же, что и восемь лет назад. Такие же кони были над воротами конюшни в заводе Аристарха Бурмина…
6
К часу дня длинная аллея, идущая от Ленинградского шоссе к ипподрому, стала похожей на оживленную улицу где-нибудь в центре города, улицу без магазинов и домов… Слева — серый забор, асфальтовая панель, обсаженная деревьями, и вместо мостовой усыпанная толстым слоем песка дорога, стремительно уносящаяся к маячившему вдали своей фигурчатой крышей светлому зданию беговых трибун. В одном направлении по аллее шли и ехали люди непрерывным потоком, словно невидимый насос накачивал из огромного резервуара с Ленинградского шоссе человечью гущу. Одни шли торопливо, на ходу просматривая беговые программы; другие — привычным, размеренным шагом завсегдатаев; третьи — беззаботной походкой праздничных гуляк, которым все равно куда ни идти. У входа в аллею надоедали продавцы программ и извозчики, зазывающие седоков по четвертаку с человека; трамваи выбрасывали все новых и новых людей, мужчин и женщин, молодых и старых, богатых и бедных, а с Башиловки, пересекая шоссе и трамвайные рельсы, конюхи проводили накрытых цветными попонами рысаков к беговым конюшням ипподрома. И это шествие гордых серых, гнедых, вороных и рыжих коней, в капорах и наглазниках, с забинтованными ногами, с горячими глазами и блестящими телами, с выпукло играющими мускулами предплечий и лоснящихся грудей, напоминало торжественное шествие гладиаторов на арену невидимого, но близкого, грандиозного цирка…
Когда Никита, по приезде в Москву, пришел на Башиловку к Лутошкину, тот встретил его так, как никто никогда не встречал: позвал в дом, в столовую, усадил за накрытый стол вместе с Семкой и начал угощать вином, и пирогами, и разными закусками на отдельных тарелках с серебряными вилками и ножами, а потом позвал из другой комнаты черноглазую, с рябинками на лице маленькую женщину и, указывая на Никиту, весело сказал:
— Вот, Сафир, хозяин Внука, — Никита Лукич.
— Здравствуйте, Никита Лукич, с приездом! — приветливо, за руку, поздоровалась с ним маленькая и шустрая женщина и начала в свою очередь угощать чаем и вареньем. Угощая, она ласково улыбалась ему и Семке, а когда заговорила о Внуке, Никита с удивлением узнавал в словах, произносимых ею, те мудреные и непонятные слова, которые он слышал иногда от Александра Егоровича в его рассказах о бегах и рысаках. И совсем не по-бабьи рассуждала она о статях и особенностях его серого Внука…
— Баба-то у тебя, все одно, как наш ветинар Александр Егорыч! — высказал он свое изумление Лутошкину после чая.
Лутошкин засмеялся и ничего не ответил.
В конюшне Никита, лишь только вошел, бросился к деннику, в котором три недели тому назад оставил своего питомца. Вместо серого Внука в деннике стоял рыжий злобный жеребец… Никита испуганно повернулся к Лутошкину.
— Что-о, не угадал? — засмеялся Лутошкин. — Иди сюда, я перевел его… Во-он, второй слева!..
Никита метнулся к указанному деннику и, переступив порог, остановился пораженный. Потом снял картуз. Перед ним был не лохматый, с мутной и свалянной шерстью Внук, а блестящий в яблоках красавец с пушистым нежным хвостом, подстриженной челкой и шелковистой гривой. Семка зашептал торопливо:
— Не наш, ей-богу, не наш, папанька, подменку сделали!..
— Внучек, ты?! — дрогнувшим голосом спросил Никита и шагнул вперед.
Внук повернул к нему голову. Блестящий, внимательный глаз с синим отливом остановился, шевельнулись ноздри, и серый красавец, узнав хозяина, забормотал губами и потянулся к карману Никиты. Никита торопливо достал кусок сахара и прерывающимся голосом заговорил, обращаясь одновременно и к лошади, и к Семке, и к Лутошкину:
— Признал!.. Признал, вишь лопочет. Он и есть — Внучек наш! Это я, я, Внучек, Никита… Из Шатневки прибыл, по железной дороге, с почтовым… С дому прибыл… И Семка тут, мотри, — вот он, рядом!.. Настасья одна там осталась…
Серый Внук смотрел на Семку, на Никиту, Лутошкина, заглядывал через их головы в открытую дверь, в коридор и смешно переставлял уши, будто для каждого произносимого людьми слова требовалось придавать им разное положение. Потом потянулся к Семке и окончательно рассеял его сомнения: стянул с него картузишко, подержал и бросил. Семка засветился улыбкой и радостно посмотрел на отца.
— Ну, как? — спросил Лутошкин сзади.
Никита вместо ответа закрутил головой.
— Сегодня поедем, Никита Лукич, — заговорил Лутошкин, доставая из кармана беговую программу, — в пятом заезде… Ты грамотный? Нет? А сын? Ну, Семен, читай, вот тут!..
Конфузясь, Семка сперва шепотом, по складам, прочитал первые слова, указанные Лутошкиным. Никита жадно смотрел на сына.
— Вн-у-к Та-льо-ни… се-рый же-ре-бец…
— Правильно, серый жеребец, так, в точности! — подхватил Никита и снова уставился на сына, боясь дышать.
— …ро-ж-ден тыща двадцать один гыы…
— Именно так, в двадцать первом, самая голодовка была! — опять вставил Никита.
— …Ны… Лы… Лыкова…
— Никиты Лукича Лыкова! — поправил Лутошкин.
Никита ткнулся к программе. Ему хотелось самому, своими глазами увидеть себя там, но Семка нетерпеливо отстранил его и смелей продолжал:
— От Любимца и Лести. Наездник О. И. Лутошкин, камзол синий, картуз белый…
Семка кончил, а Никита вытер вспотевший лоб.
— Возьми программу себе на память, — заговорил Лутошкин, — в ней написано и о других лошадях, какие пойдут сегодня с твоим Внуком. Ехать придется резво, Никита Лукич, компания для Внука серьезная. Сейчас пойдем на бега — сам увидишь!
Филипп из дверей денника сказал:
— Опять подсылал Митьку Синицын-то, все выпытывал, как едет жеребенок…
— А ты что? — живо повернулся к нему Лутошкин.
— Что?! Говорю — едет чертом! Потому, если хулить жеребенка, сразу сметит, что темним, а теперь пущай думает, как хочет!
Никита не вполне понимал, о чем говорят наездник и конюх, но речь шла о его жеребенке, и он настороженно ловил каждое слово, посматривая то на Лутошкина, то на Филиппа.
Лутошкин весело хлопнул его по плечу.
— Я, Никита Лукич, нарочно подгадал так, чтобы ехать в резвой компании. Вместе с Внуком пойдет одна кобыленка, Каверза, ре-е-звая, сволочь, а поедет на ней мой старый друг… есть у нас такой — Васька Синицын!.. Вот я и хочу предложить ему езду! На большой приз поедем, Никита Лукич! — помолчав, добавил он и задумался.