После окончания этой сцены я вновь направляюсь за кулисы переодеться, по дороге меня останавливает женщина и вручает конверт. Исполнители главных партий в Мет получают гонорар в середине каждого представления — приятно, конечно, но мне в такие моменты не до денег, и я частенько забываю, куда сунула чек. Через несколько дней моя помощница Мэри обычно спрашивает, заплатили ли мне гонорар, и мы принимаемся искать чек.
Вторая сцена второго акта начинается с вечеринки, в которой участвуют хор и кордебалет. В начале меня нет на сцене, так что как раз хватает времени переодеться в черное платье, как бы говорящее: «Я вернулась в свет и снова стала несчастной куртизанкой». В этой сцене самая большая массовка, и костюмеры прямо за сценой утюжат пиджаки и разглаживают юбки. В конце акта я торопливо бегу в гримерку, чтобы облачиться в ночную сорочку и приготовиться к смерти.
Я всегда задавалась вопросом, как лучше изобразить истощенную, угасающую героиню в финальной сцене, а в этом году воспользовалась отличным советом Сьюзан Грэм — утянуть грудь. Она пользуется специальным бюстгальтером, когда поет мужские партии в Генделе и Штраусе, и стоило мне надеть нечто подобное под свою лавандовую ночную рубашку, как героиня моя стала казаться хилой и болезненной. Виктор снимает румяна, что я наложила перед первым актом, и рисует темные круги под глазами, я надеваю длинный всклокоченный парик, ясно дающий понять, что несколько дней меня терзал жар. Потом меняю крест на внушительный медальон, хранящий изображение Альфреда и мой портрет, который я ему подарю на память о нашей любви. В руках у меня большой окровавленный платок. Я как будто сошла с рисунка Эдварда Гори[95]. Вики отводит меня на сцену и помогает лечь в постель. Рабочие вставили огромный шест в центр декорации и с грохотом сверлят что-то у меня над головой, слава богу, это уже третий акт, я в постели, и все пока идет хорошо. Рабочие убирают шест, наводят порядок и уходят. Из-за занавеса доносится музыка, и я тихонько подбадриваю себя.
Я благодарна судьбе за совместную работу с Валерием Гергиевым. Оркестр под его управлением всегда звучит как-то зрело, мужественно, что заставляет петь более страстно, а это, в свою очередь, вдохновляет дирижера. Он уделяет огромное внимание ритму. В 1994 году мы исполняли «Отелло», я была во втором составе и часто смотрела репетиции из зала. От сцены шторма натурально в дрожь бросало. Мне не нужно постоянно смотреть на него: Гёргиев выделяет фразу, я это слышу и сразу понимаю, что, если хочу поспеть за оркестром, следующие две фразы нужно спеть быстрее и с большим напором. Благодаря такому редкому взаимопониманию возникает ощущение, будто исполняешь «Травиату» впервые в жизни.
В музыке очень сильно эротическое начало. Леонард Бернштейн говорил, что дирижер занимается любовью с сотней человек одновременно. По рассказам очевидцев, Клайбер, дирижируя «Травиатой», не сводил влюбленных глаз с Илеаны Котрубас. Один джазовый музыкант рассказал мне, что Майлз Дэвис считал свою цель достигнутой, если в него влюблялись все женщины в зале. Да, по эмоциональному воздействию музыку можно сравнить только с любовью.
Эпизод третьего акта, когда Виолетта читает письмо от Альфреда, требует особого актерского таланта. От этой сцены во многом зависит, как зритель отнесется к Виолетте и ее судьбе. В хьюстонской постановке Виолетта злится на Альфреда за то, что тот никак не приходит, хоть и знает, что она умирает, — мощное зрелище, логично завершающееся ее криком «Слишком поздно!». Но в Метрополитен-опера образ Виолетты нежнее и печальнее. Простое чтение письма звучит более уместно и значительно, поскольку речь лучше выражает смысл, чем пение. Когда поешь, все гласные тянутся, при определенной сноровке можно даже сойти за носителя языка, но в речи ничего не скроешь. В ней существуют такие нюансы, которые порой волнуют меня больше, чем сложные вокальные пассажи.
Наконец Альфред с Жоржем Жермоном возвращаются. Альфред и Виолетта клянутся друг другу в любви, все прощено. На мгновение она снова становится счастливой, она верит, что поправится и будет вместе с любимым, но потом замертво падает на верхней си-бемоль — не слишком-то просто сыграть это так, чтобы публика поверила. Мы выходим из-за кулис, зал ревет, точно океан. Волна любви и восторга обрушивается на нас. Зрители рвут программки и бросают их в воздух — в Мет это категорически запрещено, но лично я не собираюсь их останавливать. На нас сыплется бумажный дождь, и аплодисменты, кажется, длятся дольше самой оперы. Я вдруг понимаю, что могла бы стоять так целую ночь.