«Гений чистой красоты» и одновременно, в те же сроки – «вавилонская блудница», и еще знаменитые эпистолярные строки, адресованные приятелю. И не было здесь для поэта противоречия, натяжки. Ибо «красота», начало духовное, еще не вступила тогда в непримиримый конфликт с банальным животным «блудом», еще не возник конфликт, породивший позднее омерзительные конгломераты.
Служителями и ревнителями лада становились тогда очень и очень многие. И через это служение многих более или менее ладна была и сама Империя. Разумеется, была здесь и оппозиция правительству, что вполне допустимо, а подчас и необходимо, но не было и в помине массовой оппозиции Отечеству, что непростительно ни при каких обстоятельствах. И клевета на Россию не могла найти сочувственного отклика в душах, да и само слово «патриотизм» не допускало ни презрительных усмешек, ни двусмысленных толкований.
Повторим еще раз: лучшим доказательством существования русского лада в ту эпоху стал Пушкин, его поэзия и его жизненная поступь. Все остальное – лишь дополнительные красочные иллюстрации к этому постулату.
Вышеописанное – отнюдь не утопия, не русофильская маниловщина, но правда. Увы, не вся правда. Должно, как это ни прискорбно, сказать и о другом.
Да, пушкинский лад и был, и торжествовал, однако недолго. Равновесие быта и бытия продолжалось в течение короткого, трудноопределимого по времени момента, воистину чудного мгновенья отечественной истории. Найденная было точка гармонии тут же стала размываться, исчезать, а бок о бок с ладом начал набирать силу разлад. На гармонию, хрупкую и прекрасную, едва-едва зародившуюся, ополчился хаос. Нет, темные силы, его посланники, не победили тогда – еще не приспело время их разрушительной вакханалии, да и иммунитет Империи был велик; но они уже начали делать свое дело. Так приземленное, обмирщенное донельзя, холопское по сути, прикрываясь красивыми словесами, стало теснить, а кое-где и вытеснять горнее, вечное, исконно русское.
И образовалась трещина в некоторых русских душах…
И вот что вышло. Пушкин, высшее воплощение лада, решительно не разделял многих идейных и тактических установок декабристов. Однако он был готов, как признался впоследствии императору Николаю, выйти с ними на площадь, погибнуть там, ибо заговорщики – его «друзья, братья, товарищи». Таков был наш Пушкин: его душевно-духовная гармония не допускала предательства, а дружба, категория высокая, почти мистическая, вполне уживалась у поэта с никчемными политическими разномыслиями.
А рядом с Пушкиным – Иван Пущин, он же «Большой Жанно», «первый и бесценный друг» тож. Светлый лик, честнейший и порядочнейший человек, неистовый и бесстрашный борец за социальную справедливость. «Души прекрасные порывы» – это и о нем тоже.
Но порывы – порывами, а в ходе последекабрьского следствия бунтовщик Пущин лжет и всячески изворачивается, в иные моменты выгораживает себя, в иные – обрекает на каторгу товарищей. Да и товарищи его, такие же рыцари Спасения и Благоденствия, ведут себя схоже. Например, они страстно обличают и безусловно хотят отменить крепостное право – повсюду, кроме собственных поместий. Или позднее, уже в Сибири, обзаводятся шикарными домами и бесчисленной челядью – а подле них, на тех же улицах, живут в нищете менее родовитые члены тех же разгромленных тайных обществ. Сравните эти факты с позицией Пушкина – и вы, быть может, уясните для себя на конкретных примерах, как лад в русской душе тотчас стал оборачиваться всеразъедающим разладом.
Дальше – больше, и множились трещины, и крепчали западные ветры, и, наконец, наступило время, когда о ладе в душе и в жизни совсем забыли. Забыли, ибо исчез он окончательно, бесследно, словно и не было его никогда, словно и не было Пушкина. Наступил хаос.
В этом хаосе мы и обретаемся уже второе столетие. В нем рождаемся, с ним беззаботно живем, с ним плодим потомков, с ним же и уходим. Нет и намека на лад в наших иссохших душах. Да и о каком ладе, какой гармонии может идти речь в непрекращающееся смутное время, когда, в числе прочего, возводится в абсолют дикое «Дыр, бул, щыл» или восхваляется убогий и ушлый «андеграунд»? Нет, лад продуцирует совсем другую поэзию.
Какую же? – наивно спросит кто-нибудь. Да ту самую, общеизвестную, родную, почти ветхозаветную и вечно юную. Потянитесь к полке, смахните с томика пыль, откройте его и задумайтесь: