Нищие, женщины, дети, бедные и богатые, старые и молодые – все скипелись в одно море голов, в многоцветное живое поле, сверкающее всеми оттенками радуги, благодаря цветистым одеждам более зажиточного люда. Красные верхи шапок у казаков, которых тоже не мало на площади, мелькают, как большие цветы мака либо как сказочный «жар-цвет» папоротника на Иванов день… Оружие на воинах, начищенные шишаки иных дружинников, кольчуги, латы поблескивают на солнце живыми огоньками, грозными и веселыми в одно и то же время.
Говор и гомон стоит над толпой, разливаясь в морозном воздухе ясного, погожего дня. И гулкий зов колокольный перекатывается над этими спутанными, рассеянными, невнятными звуками, как проносится тяжкий громовой раскат над темным лесом, трепещущим и шумящим листами под налетом грозы…
Десятники с целой ватагой подручных сторожей соборных и «рядских», из торговых рядов, стараются сохранить порядок хотя бы вблизи паперти и очищают путь для шествия духовных и мирских властей к собору из ближней Земской избы, где все они заранее собрались на совещание.
Но усилия сторожей и десятников напрасны. Едва успеют они пробить пролом в сплошной стене народной в одном месте и двинутся дальше, как тут же народ снова слился в одну скалу, в одно сплошное, многоголовое тело, во все стороны растекающееся под давлением собственной силы и тяжести.
Охрипли десятники, надрываясь от окриков на толпу, стихийно напирающую со всех сторон.
– Да идолы! Да вы куды же прете!.. Простору, што ли, мало на всей на площади, што в энтот конец вас несет, галманов! Все тиснутся в одно пятно! Вот стадо безголовое! Истинно, овечье стадо! – толкая без стеснения тех, кого толпа вынесла в передние свои ряды, пуская в ход и кулаки, и рукоятку метлы, взятой у метельщика, злобно бранился здоровый рыжебородый десятник, стоя у самых ступеней паперти.
И за ним на паперти, тоже уступами темнеет стена людей, набившихся туда чуть не до свету. Смех раздался здесь среди группы парней и девушек.
– А ты козлом либо бараном приставлен, видно, што так бодать всех норовишь! – зазвенели сверху молодые голоса. Уверенные в своей безопасности, они не могли упустить случая позубоскалить, как это особенно любят бойкие нижегородцы.
– Гей, рыжий дядя с помелом! – вырвался сверху чей-то задорный голос. – Ты што, на Лысу гору сбираешься лететь? Так ошшо рано! Пожди, как полуношница отойдет… тады и махай!..
– Што-й-то, – подхватил другой, уже раздраженный, грубый голос. – Али не вольно народу и при храме святом постоять уж ноне!.. Ну, дела! Таперя не то што бояре, алибо вояки, али там подьячие с дьяками-кровососами… свой брат, всяка шушера последняя, ярыжки земски норовят потешиться над нами! В рыло да под бока толкнуть! Гляди, кабыть и вас не потолкали на ответ. Нас – сколько здесь так, лучче ты – молчок, – борода рыжая, рожа бесстыжая, голова без мозгу!
– Анафемы! С чево вы взбеленились! – огрызнулся неохотно десятник. – Да стой, шут с вами! Власти вот к собору пойдут, так вершники ужо постегают вас не по-моему!.. Почешетесь, идолы! А нам за то, видно, в ответе быть: пошто путей не очищали!.. Дороги вперед не сделали… Черти вы полосатые!
– Властям ли мы дорогу не дадим? Пройдут, ништо!
– Брюха у их – бо-ольшие! Пропрутся все, брюхами наперед выпятя! Особливо наш боярин-воевода звенигородский! Бочку в брюхо влей – ошшо для ведра место останется!..
Хохот раскатился в ближайшей толпе от этих замечаний, прозвучавших с разных сторон. А с другого конца площади послышались другие, громкие возгласы, подхваченные и задними рядами, стоящими на окраинах, где сплошное море людей вливалось во все соседние с площадью улицы и переулки узкими ручьями и потоками живых тел.
– Идут, идут!.. Попы и воеводы!.. И Минин с ими, староста наш, Кузёмка!
– Вся земская изба со всем приказом!.. Народ ядреный! Все как на подбор!
– Алябьев только не вышел ростом, второй воевода… Зато, гляди, как усищи-то распустил! Ровно кот сибирский!.. Усатый!..
– Не! Наш Кузёмка, глянь-ко!.. Сухорукой, Миныч!.. Рядком идет с боярами, гляди!
– И хошь бы што тобе!.. Ума – палата, хоша торгаш простой и говядарь!
– Да, башка прямая… Ему бы воеводой али – самим царем пристало быть… Он показал бы ляхам Кузькину мать!.. Ого-го-го!..
Пока толпа делилась впечатлениями, наблюдая подходящую толпу «властей», вершники с арапниками в руках врезались в гущу народную, прочищая путь к собору. Слышались их окрики на толпу, хлопали арапники, неслись крики боли, вызванные ударами, которые рассыпали вершники направо и налево, словно бы это и на самом деле были не люди, а стадо овец, стоящее на пути.
– Дорогу, гей!.. Дорогу попам да воеводам!.. Да шапки долой! Мужичье корявое! – орали вершники.
Толпа сделала невероятное усилие, раздалась на две стороны, и между этими двумя стенами очистился небольшой проход, по которому шествие и двинулось к паперти.
Но усилие, сделанное толпой, даром не прошло.
Вопли, крики ужаса и отчаяния понеслись из гущи народной.
– Ой, задавили!.. Ай, помираю… Задавили!..
– Душу пустите на покаяние, люди добрые, – хрипло стенал чей-то голос.
– О-ох! Ста-аричка… не жмите старичка-то…
– За гробом, што ли, пожаловал старичинка в этаку лаву! – слышался ответ полузадушенному старику… Но все-таки его подняли над толпой и кое-как, по плечам людским, перекатили на более свободное место.
Много женщин и детей поплатилось увечьями, даже жизнью в эту минуту за свое желание поглядеть на то, что делается нынче в Нижнем Новгороде.
Иных, как и старика, тоже выпускали из давки, поднимая над головами и предоставляя пробираться по живой массе людей до свободного края этой скипевшейся гущи тел.
На паперти особенно сильна была давка. Целые ряды, стоящие впереди, были сброшены вниз напором задних, стоящих у стены, людей. А внизу сброшенные с паперти тоже не находили места и оставались стиснуты напирающей с двух сторон толпою.
Наконец шествие прошло и скрылось в дверях собора, где проход был приготовлен заранее. Стало немного посвободнее. Разлилась снова толпа, заполняя все свободные клочки земли. И опять посыпались шуточки и замечания со всех сторон.
– Ну, вота прошли! Не хрупкая посуда! От тесноты не лопнули бока боярские!..
– Ох, уж так-то нам бояре надоели, хуже горькой редьки!.. Измаяли! Поборы да побои! А обороны нету никакой!.. Ни нам, ни всей земле!
– По шапке, видно, давно пора и бояр, и всех властей теперешних!.. Ослопья взять да самим и вступить в дело!..
– Вестимо! Энти все бояре, торгаши-купцы, мироеды да толстосумы, – только казну свою берегут да брюхо растят. А до нас, бедных, им и дела нету! И горюшка мало!..
– Э-э-эх! Будет час… подоспеет минутка добрая!.. Уж и мы над ними поотведем свою душеньку! – грозя на воздух кулаком, выкрикнул парень-бурлак, в рваном зипуне, в лаптях, с измызганной шапчонкой на спутанных темных волосах.
В это время Минин, отстав от процессии, остановился на паперти с дьяком Сменовым, который уже поджидал там Кузьму, стоя у самых дверей храма.
– Так, слышь, кум, коли у тебя все наготове, выносить сюды вели стол и все там! – говорил Минин дьяку, доложившему ему о сделанных приготовлениях.
– Позябнем малость, да што поделаешь! Нам Господь заплатит… А я с народом тута потолкую… Слышал, неладное парни тамо выкликают… Смуту больше плодят!.. Они – пришлые, што говорить! А промеж них – и наши затесались… И другие пристанут. Глупое слово, што мед, всех манит… Ты похлопочи… А я уж тута…
– Да, почитай, все и готово, кум. Велю повынести! – отвечал Сменов.
Он вошел в собор и скоро вернулся в сопровождении двух-трех человек, которые вынесли на паперть большой простой стол и писцовые книги в переплетах, тетради, чернильницу, перья.
Потеснив зрителей, установили они все это у стены, за колонной, и Сменов, похлопывая рукавицами, присел к столу.