Но вся семья была глубоко опечалена хворью старшего сына. А мать-старуха совсем извелась, дни и ночи просиживая у изголовья больного…
И вот теперь, пользуясь передышкой, тем, что сын заснул спокойнее, не мечется, не бредит в жару, – старуха сидит у оледеневшего оконца и смотрит на улицу деревенскую, словно выжидая кого-то. Порою вздыхает и скорбно покачивает головою Сусаниха, а затем снова вперяет взгляд слабых, подслеповатых глаз на пустынную дорогу, слабо озаряемую сиянием ущербленного лунного серпа.
Светец был уже зажжен, и лучина горела узким, острым язычком пламени, потрескивая порой. Дочь старухи, девушка на возрасте, принялась за свою вечернюю пряжу, изредка останавливая жужжащее веретено, чтобы переменить лучину. А там снова свивалась бесконечная нить, прыгало и вертелось говорливо веретено.
Вдруг больной застонал слегка и что-то запросил.
Не успела подняться старуха, как дочь, отбросив гребешок и веретено, уже была у постели, взяв по дороге ковш с квасом, стоящий на столе.
Приподняв немного голову брату, она дала ему глотнуть из ковша. Он затих и снова лежал на подушке, бледный, с темными кругами у глаз.
Старуха, опустившись на прежнее место у окна, следила за движениями дочери и, когда та вернулась к своей кудели, спросила негромко, боязливо:
– Што, доченька… Што с Ваней… Не помирает ошшо?.. Мне-то, милая, и поглядеть порою на ево страх берет! Сердечушко-то вконец измаялось!.. Болезный мой!..
– Не, мамонька… Пошто помирать!.. Кажись, полегше стало ему… Вот и сейчас – затих.
– Ох, только бы навовсе не затих!.. Владычица, на што рожала ево, муку терпела, штобы в недобрый час пуля вражья змеею ужалила… и навек бы не стало у меня сыночка первенького… Красавчик мой, роженный… Любезненькой!.. На ково же ты меня покинуть хочешь… Да с кем же я остануся, сирота, старуха старая!..
С горьким плачем громко запричитала старуха, раскачиваясь своим костлявым, высохшим станом, перетянутым под мышками темным фартуком. Впалая от лет и от работы грудь судорожно вздрагивала от подступающих рыданий.
– Ну, мамонька, нишкни!.. Услышит ошшо Ваня… Што хорошего… Авось, даст Бог, оздоровит братец… Он ишь какой… Все звали: «Ваня-богатырь!..» А уж веселый да какой забавник!.. Да ласковый! Весь в тятеньку пошел. И уж, бывало, штобы меня обидеть, как прочьи братовья над девчонками измываются… Ни в жисть! Родименький мой бра-атик… мой Ванятка!..
Уронив руки с пряжей, тихо, всхлипывая по-детски, заплакала и дочь, только что уговаривавшая мать не проливать напрасно слезы…
– Ну, вот! Даве – матка… а теперь ты заголосила! – с добродушной грубоватостью обратился к сестре младший сын, лет двадцати, вошедший в избу с топором, которым колол дрова под навесом. – Жив брат ошшо, а вы над ним, как над покойником, запричитали да завыли с маткою… Нешто хорошо! Оправится, Бог даст, Ванюша. Слышали, отец Игнатий сказывал, што рана не глубокая. И пули не осталось, она прошла насквозь!.. А пристала огневица к брату. Покуль везли ево домой-то на санях, и разнемогся… Оправится! Не войте! Не надсаждайте душеньку. Тошно и без вас!.. Отца еще не видно… А уж пора бы… Вон, гляди, как солнышко село и метель поднялась…
– Вот, вот! И самого-то нету! И хворый сын… А тут второй, большак, и к матери с укором!.. Да как ты можешь!.. Да я тебя… Да вот… возьму ухват! Не погляжу, што вырос… што с усами… Отпотчую… Да ошшо батьке скажу. И он тебя! Поди, отец Игнатий тоже не скажет, што смеешь ты зыкать на мать-то!.. Ох, уж и времена пришли! Последние… О, Господи… Микола Скоропомощник!.. Мать Троеручица!.. Заступница святая… Да тяжко как!.. Да не переносно моей душеньке!.. – снова тихо заплакала старуха…
– Поземка-то все крутее! – говорит парень, глядя в оконце на метель, разыгравшуюся не на шутку в самое короткое время. – И што это отец!.. В обители в Ипатьевской застрял! Так нечево бы… Али, помилуй Бог, заплутался… Быть тово не может! Уж кажный кустик, кажинну тропочку так, сдается, знает… Глаза ему завяжи, не собьется… Да и Гнедко найдет домой дорогу, коли бы што и приключилось…
– Нишкни ты, чудодей!.. Весь как есть в отца. Про все ему опека да забота. Уж и так-то тошно! А ты ошшо запричитал, не лучше бабы! Святители! Да штой-то со мною нонеча. Вот местечушка себе в дому не найду! – с тоской неожиданно подняла голос старуха. – Беда какая близится… Али смерть-лиходейка глядит к нам через прясло?.. Либо што… Ты б, доченька, на Ванюшку взглянула. Што больно он затих… Да нет! Сама хочу… сама!..
Осторожно заглянув за полог, старуха присела там в уголке и, скорбная, с неподвижным лицом, затихла, словно заснула с открытыми глазами…
– Зябко чтой-то мне! – поеживаясь, проговорила дочь. – В избе, што ли, хладно… Ай так оно, с чево-либо… Садись сюда, брательник. Скажи мне што… развей маленько тоску… Сердечушко мое погрей, расшевели… Ох, Васенька… ужли ж помрет Ванятка?.. Скажи по правде истинной…
– Ну… уж и помрет!.. Вывезла тоже… Легкое ли дело: помирать! Сусанины у нас живут подолгу, чай, знаешь! Ну, похворает… А уж ты: «Помрет!..» Ворона! Вон дядя Клим. Ведьмедь его ломал да грыз три раза. Без глаза ноне, без руки… А – жив, силен, как словно и хвори с ним не бывало никакой… Сусанины крепки! Вот нет отца в такую пору… Душа што-то… словно ноет внутри… Да пес больно завывал к ночи… Слышала, поди… Вот словно бы к беде какой…
– Да грызлись мыши уж так-то этою ночью, как и не бывало николи! – также негромко, голосом, полным жути, откликнулась сестра. – Да… сон такой привиделся мне… стра-ашный!..
– Молчи! – почти крикнул на нее брат, охваченный внезапным, безотчетным страхом. – Стой… никак, подъехал кто-то…
Бросился к оконцу парень, потом к дверям и, угрюмый, вернулся к сестре.
– Нет… тихо… не видать!.. Слышь, Груня, спой песню алибо што… Экая мука!.. А тут ошшо метель несет да воет, словно хоронит ково… Пой, Грушенька… Пожди… залаял пес… Нет… Почудилося… Тоска…
Стоя у оконца, Василий Не сводил глаз с дороги.
Сначала негромко, потом все звучнее стала выводить своим не сильным, но приятным голосом девушка заунывные слова печальной песни о лучине. Но брат перебил ее после нескольких первых колен:
– Ну, вот и батюшка… Да… кто с им?.. Што такое!..
Он рванулся было к дверям, но остановился на полпути, выжидая.
– Сюды, сюды прошу, пан капитан! Темненько здеся… Не взыщи, родимый! – послышался за дверьми громкий голос старика Сусанина.
Домашние вздрогнули, так странно, не по-обычному звучал знакомый, близкий этот голос. Словно огромная тревога звенела в нем, но старик старался скрыть тревожные ноты, затаить их в своей груди.
Дверь распахнулась. Поляк, военный, появился в избе, а за ним вошел и Сусанин; оба были занесены снегом. Лица, бороды, усы – все было бело от напавших хлопьев, которые быстро начали таять в теплой горнице, еще раньше, чем вошедшие сняли с себя верхнюю одежду и стали отряхиваться от снежного налета.
– Сын хворый у меня! – не умолкая, продолжал Сусанин, помогая гостю снять шубу, развязать башлык, прикрывающий уши. – Вся семья при нем… Вот и не слыхали нашего приезда… и не встретили порядком… Не вынесли в сенцы огня такому гостю жданному да дорогому!.. Сесть милости прошу!.. Здорово, жена, детки! Челом добейте пану капитану… К нам в гости его милость завернуть изволили! Великая нам честь!..