Первые неудачи
Стремление все увидеть своими глазами побуждает Вишневского с командировкой университета отправиться за границу. В своем отчете, представленном по возвращении, он пишет:
«Отправляясь в поездку, я ставил своей задачей знакомство с теми отделами клинической хирургии, которые сравнительно мало развиты у нас, – с хирургией мочеполовой и центральной нервной системы…»
«В клинике, – говорится дальше в отчете, – три раза в неделю по вечерам я имел возможность цистоскопировать амбулаторных больных. Обстоятельство это имело для меня огромное значение, так как в результате я увидел много патологии. Здесь я познакомился со всеми методами исследования приходящих больных и мочеполовой хирургией».
История заграничной поездки будет неполной, если не упомянуть о работе Вишневского в лаборатории Мечникова в Париже. В отчете доцента о ней нет ни слова, но важность ее не становится от этого меньше. В 1913 году, на Международном съезде физиологов в Лондоне, профессор Глей отметил заслугу русского ученого, который открыл новый полугормон, придающий подвижность сперматозоиду. Впервые была обнаружена закономерность, в силу которой наследственное начало из неподвижного становится подвижным. Прошло много лет, никто открытия Вишневского не опроверг и не присвоил его, – но кто из соотечественников знает об этой работе?
Свыше тридцати операций описаны в отчете с точностью, достойной учебного руководства. Но что удивительно: автор рассказывает обо всем, что увидел, и ни разу не упомянул об операции, проделанной им самим. Что это – скромность или доцент в самом деле ограничился лишь созерцанием? Надо быть справедливым: это было именно так – Вишневский обнаружил способность видеть и различать мельчайшую подробность, усваивать знания, не прилагая руки. Он доказал это скоро по возвращении из-за границы. Без предварительной подготовки и опыта одним из первых в России Вишневский приступает к операциям на спинном и головном мозге Задача тем более не легкая, что никто не соглашается доверить больного анатому, не имеющему официальной хирургической практики.
– Не надо слишком обольщаться, – предупреждали его хирурги. – Можно делать ажурные работы на трупе и не суметь вскрыть у больного гнойник. Анатом, ловко оперирующий ланцетом на вскрытии, теряет часто самообладание у операционного стола.
Иные выражали ему то же самое несколько мягче:
– Известный Авероэс утверждал, что честному человеку может доставить наслаждение теория врачебного искусства, но совесть никогда ему не позволит уйти в медицинскую практику…
Потерпев неудачу в среде своих будущих друзей по профессии, молодой ученый обратился к невропатологам.
В терапевтической клинике, где никогда еще не было пролито ни капли человеческой крови, ему дают возможность создать себе операционную. Помещение неважное – крошечная неблагоустроенная комнатка. Будущему хирургу пришлось собственноручно выбелить ее и раздобыть на стороне умывальник. Для начала ему предоставили больную, которой явно оставалось недолго жить. Эпилептические припадки у нее повторялись не реже двадцати четырех раз в сутки.
Операция на черепе прошла без осложнений. Дальнейшие работы обратили на себя внимание факультета, и его пригласили занять в университете кафедру хирургической патологии. Как ни удачны были успехи молодого ученого, чувство покоя и удовлетворения редко его навещало. Тревожила мысль, что он застрянет и не сдвинется с места. Мучительный страх и опасения снова преследуют его.
Прошло четырнадцать лет со дня окончания университета. Время уходит, ему сорок лет, пора осуществить давнишние планы, отдаться целиком хирургии. Кстати, возникла такая возможность: освободились кафедра и клиника. Неужели его – профессора хирургической патологии – не изберут, не поддержат при баллотировке?
Вопреки всем ожиданиям, скромное ходатайство вызвало бурю в университетских кругах. Профессор Геркен – бывший учитель кандидата – поспешил заверить факультетское собрание, что его ученик неподходящий для кафедры человек. Он допустил ряд ошибок в прошлом и вообще неподготовленный хирург.
– Удивительный человек, – разводили руками друзья кандидата, – далась ему клиническая хирургия! Баллотировался бы на кафедру анатомии, куда более приятная и почетная область.
– Грешно вам, Александр Васильевич, зарывать свой талант, – искренне отговаривали его друзья и знакомые, – ведь вы прозектор какой! Анатом, какого не сыщешь. На ваших препаратах поколения будут учиться… И какой это уважающий себя человек будет менять теорию на практику?
Больше всех возмущались хирурги.
– Помилуйте, – удивлялись они, – какое у него право на клинику? Кто его видел у операционного стола? Кому ассистировал? У кого учился?
Они десятилетиями прислуживали, прежде чем получили своих ассистентов. Их суровые учителя, подчас невоздержанные и грубые, жестоко с ними обходились, изводили придирками и насмешками нередко без всякой причины. Они терпеливо выносили обиды, утешались сознанием, что таков порядок вещей, таков скорбный путь в хирургию. И вдруг является человек, не знавший горя и трудностей, и требует себе госпитальную клинику. Какая вопиющая дерзость!
В сущности, дерзость Вишневского была не так уж велика. Он всего лишь позволил себе любить хирургию и в течение всей жизни жадно тянулся к ней. Ему действительно не пришлось никому ассистировать, и у операционного стола он был чаще всего наблюдателем. Он обрел свое искусство на трупах в секционной и в часовенке на деревянном столе, но для него эти трупы были живыми людьми. Он самоотверженно бился над каждым, страдал и томился, как если бы перед ним лежал больной человек.
Таково было начало той жестокой борьбы, которая затянулась на многие годы.
Прошло десять лет.
Хирург явился по обыкновению в клинику, надел халат, вымыл руки и дал операционной сеСтре надеть себе на лицо стерильную марлю. Предстояла несложная операция – хронический аппендицит. Больной был соседом профессора, молодой человек лет тридцати. Они обменялись приветствиями, хирург отпустил какую-то шутку, тот усмехнулся и ответил тем же. Все тут было глубоко стереотипно: движения помощников, их приготовления и даже шутка хирурга. Больному закрыли глаза полотенцем, наложили маску с наркозом, оператор дал сестре завязать свой клеенчатый фартук и взял в руки нож.
Больной задыхался, делая движения сорвать маску с лица, заплетающимся языком молил о пощаде, давая жестами знать, что он еще не уснул, и наконец соскочил со стола. Двое служителей едва одолели его, привязали к столу, но это было излишне – он уже спал. Кто мог подумать, что возбуждение, столь обычное для усыпляемого, примет такой бурный характер?
Еще одна процедура – и можно начать операцию. Прошить ниткой язык, вытянуть его наружу, чтобы он не запал и не вызвал удушья, – дело одной минуты. Но что случилось с хирургом? Он, бледный, прислонился к стене и не сводит с больного глаз. Что с ним? Впервые ли ему видеть подобное? Сколько раз после бурной картины безумия больные счастливо покидали больницу, унося в своем сердце чувство признательности к врачу. Да и в самом усыплении как будто все было обычно. Хлороформ следовал своим нормальным путем. Вначале он проник в полушария мозга. Начались бред и галлюцинации. Поток жалоб и просьб сменился болтовней, лишенной связи и смысла, пока не замерла деятельности головного мозга и наступил сон. Вслед за этим хлороформ стал выключать спинной мозг. Чувствительность падала, слабело осязание кожи. Дошел черед до двигательных нервов, и мышцы, естественно, пришли в возбуждение. Больной сопротивлялся, разбрасывал руки и ноги, стискивал зубы и вскакивал со стола… Ничего необычного, все закономерно.