— Послушай, — говорит она, — мы тут с доной Фелисидаде решили, что ты можешь здесь остаться сегодня.
— Нет! — выпалил я. — Мне нужно привести в порядок свои вещи, я должен идти домой.
— А что тебе приводить в порядок? Всем займусь я сама. И бельем, и чем скажешь. Тебе не следует попадать под дождь.
Пришлось согласиться с тем, что она права. У меня ведь нет ничего своего — что у меня свое? Свой только этот мешок костей и мяса — мое чучело, оно здесь, со мной. Однако, что же я такой неблагодарный и грубый? Тело же мое служило мне преданно всю мою жизнь, я не могу на него пожаловаться. Не могу. Оно вело себя достойно, всегда исполняло свой долг и даже мусор, на который имело право, выбрасывало аккуратно и было готово к новым услугам. Моника, моя дорогая, ты-то это знаешь. Но тут я подумал о книгах: «Марсия, я назову тебе некоторые книги, чтобы ты их принесла, и еще фотографию матери, и литографию фрески из Помпеи, которая висит над телевизором, сейчас вспомню, что еще. A-а, принеси магнитофон и кассеты».
— Принесу все. Подумай, что еще. Надо только, чтобы все здесь поместилось. К тому же нет необходимости приносить все сразу.
Марсия уже смотрела на меня, явно торопясь уйти. Дона Фелисидаде ждала ответа — мог ли я обмануться? Хорошо. Нет ничего моего — как это? но у меня нет времени жаловаться. Да, дорогая, жаловаться и говорить, что мы имеем право на то, на что не имеем — как это я не имею? Имею. Ничто не принадлежит мне, но я имею. Это — самая глубокая философия жизни, дьявол ее побери, сколько же времени я ее изучаю? Ничего нашего, Моника, нет, но люди одержимы этой манией. Глупая мания. Иметь жену, детей, друзей и все, что нас поддерживает, как эти костыли, и спасает от докуки одиночества.
— Принесу все, — говорит Марсия.
— Хорошо, — отвечаю я.
Я сажусь на кровать, я — здесь. Да, спасает от докуки бытия, именно так. Однако никто никого никогда не поддерживает, каждый поддерживает себя сам, но этого-то люди и не знают и узнают только тогда, когда никакой поддержки не находят. Все люди, вещи и идеи, дорогая, избавляются от нас, освобождаются от наших липнущих к ним рук. Пойду вымою свои. Но это сделать не так просто из-за костылей, к которым я еще не привык. Когда мне ампутировали ногу, и я пришел в себя, врач спросил меня:
— Как вы себя чувствуете?
— Я хотел бы увидеть свою ногу, доктор.
— Что за глупость. Подумайте, какая абсурдная мысль пришла вам в голову.
— Хотел бы увидеть…
Как же льет дождь. Он шел и тогда, когда я был в больнице, но я все время думал о тебе. И также чувствовал свою ногу и даже шевелил пальцами, как до ампутации, а ноги-то не было. Была только ее душа, ее сущность. Как же льет дождь. Машина у Марсии маленькая, ей не легко будет добраться домой, если зальет все улицы, а их зальет. Может, позвонят Андре или Теодоро. Может, они позвонят сестре, чтобы узнать, что и как. А могут и не позвонить, ты же знаешь, они всегда заняты поверх головы своими делами, что-нибудь просить у них бесполезно. К тому же Андре должен быть за границей, и давно: моя память не воскрешает его образ. Подхожу к окну, чтобы понять — что? Не знаю. Понять, осознать свое пребывание здесь и получить иное представление о мире — что-то в этом роде. Странно, но я не узнаю этот мир. Я проходил здесь не однажды, он был другим. Изменился я, и изменился он. Иногда, дорогая, ты переставляла мебель, и мне требовалось время, чтобы привыкнуть к изменившейся обстановке. Ведь связь, как ты знаешь, а если не знаешь, то я говорю тебе, связь существует между тремя, а не двумя субъектами. Это не только мы и что-то еще, это еще и она, сама связь. Как в разговоре. Но если я запутался, не обращай внимания. Когда люди думают и много думают, случается, они путаются в своих мыслях. Моника. Если бы ты была жива, как было бы хорошо. Нет, ты жива, подожди, живешь не только в моих мыслях, но и в твоем имени, которое я произношу мысленно. Разреши мне произнести его еще раз. Моника. Оно одновременно и ты, и имя. И звучит, как гобой. Любопытно, правда? помнишь диск, который… Твое имя. Выгнуто-полое, не знаю. Гобой. Грустный инструмент. Должно быть, у него было печальное детство. Он был сиротой без отца и матери. Но вот дождь утих. Грузовики, которые разгружали люди, уехали, рынок опустел и закрылся. В дверь постучали и тут же — я даже не успел ответить — вошли две служанки. А за ними — дона Фелисидаде все в том же темном платье. Все так же скрестив перед собой руки, она сказала, что девушки пришли убрать комнату.