оника! Их было трое, он оставил девчонку и показал им, где раки зимуют. Всех троих разбросал по клумбам парка и спокойно вместе с Жудит пошел дальше. Недавно я пошел навестить его, он живет на шоссе. Впрочем, он умер. Как и Анибал. Не знаешь? конечно знаешь. Он же за тобой тоже ухаживал. Да, такой крупный и очень сильный, сильнее, чем Олоферн. А ты знаешь, что в юности сила — разменная монета. Кроме силы, у него была навязчивая идея стать певцом, и он постоянно мучил всех окружающих демонстрацией своих голосовых данных. Потом что-то у него случилось с мочевым пузырем или чем-то еще, он ходил по дому с трубкой, а служанка за ним с уткой. Но Олоферн… Оставим Олоферна, сейчас я хочу быть с тобой. Мы вошли в гимнастический зал, вернее, два просторных зала. Эхо в них гуляет, как на Олимпе, подумал я. Пришел я все-таки, чтобы потренировать мускулы, хотя не очень это любил, гимнастика скорее для женщин, я предпочитал футбол. Олоферн занимался гантелями, какое-то время я наблюдал за тем, что происходит в зале. На разновысоких брусьях занималась какая-то девушка, ты в конце зала делала сальто-мортале. Подожди, дай вспомнить каждое твое движение. Вот ты делаешь два шага, потом обеими руками отталкиваешься от пола, взлетаешь в воздух и там, в воздухе, переворачиваешься, но прежде чем ты опустишься на ноги, я вижу, как ты зависаешь в воздухе. Тело гибкое, стройное, я не отрываю от тебя взгляда. Ты паришь в невесомости, земля над тобой не властна. Вижу тебя в пространстве, вижу твое гибкое тело, ставшее вдруг колесом — ноги и руки почти соприкасаются, а может, нет — начни снова прыжок, чтобы я рассмотрел лучше. Возможно, в воздухе тело не плоское, в воздухе оно, как колесо, и крутится до тех пор, пока ты не распрямишься и не станешь твердо на ноги. Я хотел сказать тебе, что ты меня просто потрясла, вернее потрясло твое сильное тело, отрешившееся от всего земного и своей грубой материальности, ставшее бесплотным. Хорошо сказано? Бесплотное. А сколько в нем всего: твои кости, твои внутренности, но все это как бы не существовало, и я видел только твою совершенную форму в ее полете. По орбите точности, как говорят о звездах, и ты двигалась по ней, математическая точность — необходимость существования вселенной. Потом ты повторила упражнение думаю, чтобы разогреться. Разновысокие брусья были свободны, и ты пошла к ним. Но упражнения на них мне понравились меньше, и я скажу тебе, почему. В любом случае. Вначале бег, возможно, к высокому брусу, ноги под прямым углом в разные стороны, чтобы не удариться о нижний брус. Потом — удар обеими вытянутыми ногами, как плавником акулы, по нижнему брусу. И, наконец, все тело, как единое целое, вращается вокруг высокого бруса и на какое-то время замирает в воздухе. Необыкновенно легкое, невесомое. Потом летит, как обезьяна с ветки на ветку, с высокого бруса на низкий и снова на высокий. Потом вращается и, продолжая вращаться уже в воздухе, приземляется, замерев, как вкопанное. Это мне меньше понравилось, в твоем упражнении появилась обезьяна, потом раскинутые в разные стороны ноги, когда ты меняла брусья, но все же и это привело меня в восторг. Я захлопал в ладоши, и мои аплодисменты разнесло по пространству Олимпа эхо. Однако захлопал не я, а мой двойник, не знаю, как тебе объяснить. Ладони оказались впереди, и я их не мог удержать. В мужчине, моя дорогая, всегда существуют два человека, и они сливаются в единое целое в том, который не всегда вменяем. Кстати, я ведь не знал, почему захлопал, а теперь знаю. Конечно, аплодисменты вызвала твоя ловкость, совершенство исполнения, но теперь-то я доподлинно знаю, что было кое-что еще. Я хотел сказать тебе этим, что главным было твое тело, но и этого недостаточно. Было кое-что еще — что? Моника, моя дорогая. Было… Дай подумать. A-а, возможность говорить о твоем теле, не смущаясь. Утратить реальность. Окутать тебя завесой, чтобы ничто из того, что есть ты, от меня не ускользнуло, и остаться один на один с тобой. Теперь я чувствую в себе того, кто спрашивает, а потом? Что же случилось потом? Знать бы, что случилось, — хотел бы знать. Хотел бы быть с тобой в небытии того, что случилось. Наполниться твоим присутствием. И видеть тебя, видеть тебя. Какое имеет значение то, что «случается»? Я сыт по горло тем, чем успокаивают плачущих детей. И ничего еще не случилось, пока я этого не хочу. Пока есть только — как сказать это в пределах приличия и благоразумия? — есть только твое легкое воздушное тело. Перемещение твоей земной материи. Интенсивное и недолговечное присутствие с целью получить все — в том числе и невозможное. Моника, моя дорогая, существует только один язык, чтобы говорить о теле, минуя анатомию, хотя страсть его опровергает. Но есть и другой язык, и я знаю его, потому что у меня богатое воображение. Особенно я знаю его теперь. Знаю, что для постижения сущности явлений и предметов требуется много времени. Сущность, первое, главное. Я знаю этот язык. Он говорит туманно и путано о прообразе, который я ношу в себе, чтобы продолжать сравнивать его с тем, который создаю, и до конца не знать, что из всего этого выйдет. Он говорит о твоей цельности, в которой есть нечто, о чем только догадываешься, но что с особой яркостью оно вспыхивает в момент моего полного ослепления. Ты была сильна, прозрачно ясна, что естественно для юношеской неуверенности, которая не все знает и всего боится. Я хочу, чтобы ты сделала еще несколько вращений на разновысоких брусьях. Что ты говоришь? На высоком брусе, когда ты замираешь в воздухе. Или буду с тобой и скажу тебе: вы были великолепны, а ты повернешься ко мне и спросишь себя, кто этот тип, и в наспех брошенных словах выразишь недовольство, продолжая обливаться потом. Но мне это неприятно, я предпочитаю видеть тебя спокойной, сдержанной и улыбающейся. Доставь мне удовольствие, улыбнись. В моей власти сделать тебя совершенной, я не хочу терять эту возможность. Улыбнись. У тебя прекрасные белые зубы, и эта деталь немаловажна для того, что я задумал. И мы молчим, потому что, когда известно, что должно быть сказано, нет необходимости говорить. И тут я присмотрелся получше к твоей, как я сказал, звездной гармонии. Потому что именно улыбка вызывала к жизни все остальное, а не наоборот, и, когда ты улыбалась, материальность твоя была явственней. Потом ты пошла в кабину для переодевания, а я продолжал заниматься гимнастикой и ждал тебя. Мне очень хотелось рассмотреть твое лицо получше, потому что, когда смотришь на тело, лица не видишь. Олоферн был в другом зале и продолжал выжимать штангу, чтобы доказать людям, а так же богам, что он очень сильный, будто кто-то в том сомневался. Я как-то пошел навестить его, он жил на шоссе, — «О Жоан! О Олоферн!» — взволнованный он встал, когда меня увидел.