Донья Херонима, напротив, отвергает право истории на движение. Ей будто даже удается остановить время, ибо его течение не властно над ее юной красотой. Но замершее время беспощадно — умудренный жизнью архиепископ не может снова стать беспечным возлюбленным доньи Херонимы.
Только признанием того, что история — это уже реализовавшаяся вероятность, а ход истории необратим, могут найти истину и донья Херонима, и архиепископ. Он понимает, что:
«откровение... придет к нему не извне, а из него самого, такого, какой он есть, со всеми его страстями, оно будет порождено тем, чего он желал, что вызывал к жизни, — это будет не свет с высоты, а свет, возгоревшийся снизу: ясный и бездымный огонь купины неопалимой».
В контексте споров о духовном самоопределении, о выборе верного соотношения «своего» с «чужим», которые идут на Филиппинах, как во всех других освободившихся странах, «Легенда о донье Херониме» остро полемична. Ник Хоакин занимает позицию, приобретающую с течением времени и меркнущими воспоминаниями о колониальных унижениях все больше сторонников в среде передовой афро-азиатской интеллигенции: если волей истории народы бывших колоний унаследовали больше, чем одну культурную традицию, то это благо, а не беда. Беда же и в недоверии к собственной традиции, и в высокомерном утверждении ее превосходства.
В своем известном эссе «Культура, как история», опубликованном в журнале «Манила Ревью» № 3 за 1975 год, Ник Хоакин писал:
«Мы часто жалуемся, что наша, единственная в своем роде культура делает нас ни рыбой, ни мясом, поскольку мы ни Восток, ни Запад. Но с какой стати мы должны чувствовать себя пристыженными и виноватыми из-за нашей уникальности, а не гордиться тем, что мы неповторимы? Почему нам так хочется быть востоком, или западом, или севером, или югом, когда мы можем на самом деле быть единственно тем, что из нас сделала наша культура и история?»
Возможно потому, что Филиппины испытали на себе воздействие не одного колониального порабощения, а двух, что не могло не привести к культурной дезориентации, далеко еще не преодоленной и сегодня.
Размышляя о роли, сыгранной испанской культурой на Филиппинах, необходимо помнить о том, что благодаря испанскому языку образованные филиппинцы вошли в соприкосновение с великой традицией Сервантеса и Лопе де Вега, прочитанными в подлиннике. Из этой традиции вышла и филиппинская классика, вершиной которой стали произведения Хосе Риса-ля, идейно подготовившие антииспанскую национально-освободительную революцию 1896—1898 гг.
Но сегодня Рисаля читают на Филиппинах в английских переводах — освободившись от испанского рабства, филиппин-
цы тут же попали в рабство американское, которое официально закончилось в 1946 году, когда страна впервые завоевала суверенитет.
Как пишет филиппинская публицистка Кармен Гереро Накпиль в своей книге «Проблема культурного самоопределения»:
«Вторая волна империализма обрушилась на нас с другой стороны и девальвировала испанское влияние, заменив его собственным: американскими языком, манерами, идеалами и институтами».
И дальше:
«Американская культура научила филиппинца задаваться двумя вопросами: «Какая в этом польза?» и «Чего он достиг?». Прежде нас интересовало восточное: «Что он ощущает или что он думает?» или испанское «Кто он такой?». Американское вторжение всю философскую и социальную структуру Филиппин поставило с ног на голову».
Если филиппинский роман как жанр был плодом гибридизации филиппинской реальности и испанской литературной традиции, а вызрел в выражение протеста против испанского владычества, то рассказ — гибрид изменившейся филиппинской ситуации и американской литературы — буквально с самого начала был выражением протеста против американского прагматизма и кока-колонизации в целом.
Доказательством этому может служить любой из рассказов, включенных в сборник, — при всем их тематическом и стилистическом разнообразии.