— Да мне, дяденька, и так хорошо, — сказала Марта. Огонь затрещал, и старик подбросил туда еще листьев и веток. Пламя осветило высокие стволы кокосовых пальм. Сквозь их листья проглядывало небо, но звезд не было. Ночь погрузилась в глубокое, боязливое молчание, нарушаемое лишь потрескиванием костра.
Женщина стала прохаживаться взад и вперед, не осмеливаясь шагнуть за пределы круга, освещенного огнем. Она была приземистая, крепко сбитая, руки и ноги — сильные, мускулистые, как у мужчины. Если бы ей обрезать волосы и вместо юбки надеть штаны, она вполне бы сошла за мужчину, несмотря на вздутый живот и большую грудь.
Старик следил за ней с неутолимым любопытством. Так же, как и он, женщина была в гимнастерке с закатанными рукавами. Юбка у нее была из плотной, серовато-коричневой материи, явно перешитая из рабочей одежды, выброшенной каким-нибудь американским солдатом.
— Это его имя здесь напечатано? — спросил старик. В свете огня на спине тускло-зеленоватой гимнастерки явственно виднелся белый штамп: «Теодор К. Говард».
— Нет, дяденька, не его, — сказала Марта. — Но зато он дал мне три шерстяных одеяла.
— Расщедрился, — сказал старик.
— А что, дяденька, разве нет? Ты уж меня не дразни.
— Да ведь как сказать, другим платят больше. За работу то есть. Ты прачкой работала?
— Прачкой, дяденька. А потом мы стали жить вместе. Три недели прожили. В домике на Верхнем Мангиане. Оттуда весь их лагерь видно. — Говоря это, она держалась за ротановую веревку, которой была подпоясана гимнастерка. — Больно-то как!.. Я, значит, брала там стирку, чтобы на жизнь заработать. За тем туда и ходила.
— Ну и как, заработала?
— Нет, дяденька, я за деньгами не гонюсь. Он мне однажды говорит: «Вот тебе двадцать песо». — Она рассмеялась. — Он когда со мной говорил, бывало, ни за что по имени не назовет, будто у меня имени нет. Другие — кому я только стирала и больше ничего, — те мне прозвище дали: «Черносливина». Я помню. «Черносливина» — вот как они меня звали. А что это такое, дяденька? Они говорили — фрукт такой.
— Не знаю, — ответил старик. — В нашей стране таких фруктов нету.
— А он так даже и «Черносливиной» меня не называл. Хотел мне денег дать, я уж тебе говорила. «Для чего?» — спрашиваю. А он говорит: «Отдашь матери». А у меня матери нет, так я ему и сказала. «Ну, говорит, тогда отдай отцу, братьям, сестрам». А у меня родных никого нет, я ему так и сказала. «Возьми свои деньги обратно, — говорю. — Я люблю тебя, возьми свои деньги обратно». А он обозлился, стал ругаться. Потом совсем ушел из дому. Больше я его не видела. Но он оставил мне три шерстяных одеяла.
Старик выслушал всю историю с большим интересом, но когда она кончила, ничего не сказал, только поднялся и стал старательно перекладывать ветки в костре.
— Нет, дяденька, зря ты думаешь, что я хоть сколько-нибудь заработала, — сказала Марта. Она сделала несколько шагов и снова вернулась к костру. — А кстати, дяденька, сколько ты возьмешь, чтобы довезти меня на твоей лодке до Сан-Паулино?
— Ты оттуда?
Она кивнула.
— Ничего не возьму. Ни одного сентаво.
— Я могу тебе отдать одно из своих шерстяных одеял.
— Подвезу тебя совершенно бесплатно.
— Наверно ты про меня думаешь — ну и дура! Не знает когда ей родить — надо же! А для меня, дяденька, все дни одинаковые. И ночи тоже. Не умею я считать дни и месяцы. Может, я, дяденька, поэтому и старая не стану. Стану я старая, как думаешь?
Старик не нашел что ответить, только усмехнулся.
— А теперь вот я собралась домой. Ну разве я не дура, дяденька?
Чтобы подбодрить ее, старик сказал:
—Да, дура ты изрядная. Хорошо еще, что наткнулась на мою лодку, верно?
— Правда, повезло, — сказала Марта. — Мне надо было уйти оттуда, хоть тресни. Правда, может, время мое еще не приспело. Я долго шла — сначала от Верхнего Мангиана. Потом три дня по берегу, пока не увидела вашу лодку. Может, я только еще на седьмом месяце. А девять месяцев — это сколько, дяденька?
Старику хотелось ответить поточнее, и он призадумался.
— Это девять месяцев, — сказал он наконец.
— Понятно. Вы, старики, столько всего знаете. Но ты не смейся, дяденька. Я ведь раньше была замужем — муж мой, он тоже был старик. Пусть ему земля будет пухом. Ох, больно как! Вон тут, как раз в этом месте. — Она показала, где ей больно. — Говорят, если ходить, будет легче.
Под ее босыми ногами слегка похрустывали листья. Она ходила взад и вперед и все говорила, говорила, словно стараясь отвлечься.
— Тот старик, он был портной. Я, понимаешь, жила в служанках у одного богача в доме. А этот портной однажды и говорит: «Зря ты, Марта, так надрываешься. Давай лучше со мной жить». Ох, и хитрые вы, мужчины. Верно, дяденька?
— Не без того, — признался старик. — Попадаются и хитрые, ничего не скажешь,— с готовностью подтвердил он.
— Он, портной, значит, увидел, какая я работящая — а я правда работящая, что верно, то верно. Такой уж меня бог создал. Здоровая, как буйвол, — как же тут лениться? Я любую мужскую работу могу делать. Для вашего брата я женщина подходящая. Мой портной был доволен. Я ему сразу и баба и мужик. Он на радостях даже портняжить бросил, все ходил по соседям, говорил про политику и про всякое такое. — Она умолкла. Потом, словно что-то вспомнив, сказала: — А ребенка он мне не оставил. Ох, дяденька, как же он меня обдурил.
— Да у тебя скоро будет ребенок, чего ж тебе?
— Ну вот, значит, жила я с этим стариком портным.
Он был вдовый и все скучал один, так что со мной обходился ласково. Но в тот год, когда война началась, он умер от чахотки — болел-то давно. А я опять пошла в дом к тому богачу, где раньше работала. Когда американцы вернулись, я говорю своему хозяину: «Ухожу от вас, только ненадолго. Говорят, у них там, в военных лагерях, хорошо платят за стирку и всякое такое. Как накоплю денег, приду к вам опять». Вот так ему и сказала. Ой, ой, больно как!
— Пора бы матросу вернуться, — сказал старик. — Болит сильно?
— Ах, да что мне боль, дяденька. Я же тебе говорила — выносливая я, как буйвол. Он, портной мой, меня поколачивал. А мне хоть бы что. Я все могу снести. Я ему и дрова пилила, и рис молола. А когда он умер — как же я по нем горевала. Ей-богу, дяденька.
Она рассмеялась — ей вдруг самой показалось забавным, как она обо всем этом рассказывает.
Старик глядел на нее с насмешливым любопытством.
— А ребенка ты домой понесешь? В Сан-Паулино? — спросил он.
— А как же, дяденька! Он ведь совсем маленький будет, беспомощный. А почему ты спрашиваешь?
Старик помедлил, но потом решился и сказал:
— Есть такие дома — в городе, к примеру — там принимают таких вот ребят и смотрят за ними.
— Да разве они смогут смотреть за ним лучше, чем я? Нет, дяденька, быть того не может! — взволнованно сказала женщина. — Ой, больно как! Я хочу — ой! — сама за ним смотреть...
Отблески пламени осветили ее слабую улыбку. Лицо у нее было простое, ничем не примечательное, но глаза красивые — живые.
Она замолчала. Внезапно появился матрос.
— Ы-м-м! — сказал он.
— Подогрей-ка лососину на огне! — приказал ему старик. Он внес в шалаш джутовые мешки и одеяла и приготовил для женщины постель. Снаружи в свете костра видно было, как матрос открыл ножом жестянку с лососиной и стал пить сок прямо из банки.
— Ты что же, не можешь меня подождать? — старик выполз из шалаша, сердясь на матроса за то, что тот принялся без него за еду, а заодно и на Марту, стонавшую все громче и громче.
— Что ты визжишь, как свинья, — буркнул он сердито. Потом уселся у котелка с рисом, который принес матрос.
— А свиньи, дяденька, вовсе не так визжат, — ответила женщина, как ни в чем не бывало.
Старик ничего не сказал. Он и матрос торопливо ели, громко чавкая.
— Ы -м-м! — с обычной своей беспомощностью сказал матрос и поглядел в сторону Марты.
— Она есть не хочет. Так она говорит, — объяснил старик и, обращаясь к Марте, добавил: — Если тебя сильно схватило, иди в шалаш. Мы оставим на твою долю рыбы. Потом, после всего, тебе знаешь как есть захочется!