Выбрать главу

— У меня есть новый фокус, — объявил он. — На него ушли все деньги. Думаю в воскресенье для начала показать его детишкам.

Его привычная уловка, он пускал ее в ход всякий раз, когда мальчишкой я начинал допытываться, где наша мама.

— Трудный фокус, — продолжал отец. — Он требует физической силы, но слава богу, силы у меня пока хватает. Значит, так: я выхожу на сцену, в кандалах, а на сцене заранее приготовлен мешок...

Я никак не думал, что в моих словах будет столько злости. Все дело, видимо, в долгом полете из Нью-Йорка, во многочасовой неподвижности, в вонючих туалетах «Боинга-747», аэродромной сутолоке. Глупо было требовать отчет в деньгах, раз мне так хорошо известно отношение отца к ним — он же всегда говорил, что их нужно разбрасывать, как удобрение, и тогда они могут что-то дать. Наверняка же всем соседям, всем их детям перепало от денег, которые я так аккуратно переводил. Можно было и не привозить для них подарки.

Я и сам понимал, что семейный очаг — это не дом и не ковры в каждой комнате, но я столько лет гнул спину и рассчитывал увидеть плоды своих трудов. А может быть, я слишком долго жил в Америке. Нельзя было так разговаривать с отцом.

— Ладно, папа, — сказал я, — я уже не ребенок, и я больше не ищу маму. Я говорил когда-то, что найду ее, — и нашел.

Улыбка сбежала с отцовского лица, а глаза широко раскрылись, не столько от удивления, подумал я, сколько от испуга.

— Да? — еле выговорил отец. — Ты с ней виделся?

Я отрицательно покачал головой; не оттого, что рассердился, — мне стало противно все это. И жара, боже мой, какая жара! Мне казалось, что она наваливается на меня всем своим белым калением.

— Не в этом дело. Просто я понял, почему она тебя бросила. И что незачем искать ее.

Он протестующе поднял старческую руку и отвернулся.

— Ты не изменился, папа. Ты все такой же, каким я помню тебя с детства. Только мне уже тридцать три года, а тебе шестьдесят три. Неужели ты не видишь, что времена другие, что я другой? Живешь, будто время для тебя остановилось. Нет больше «Кловера», его еще до моего отъезда снесли и сделали на его месте автомобильную стоянку. И «Савоя» нет, и нет Кануплина, с которым ты дружил...

Я бы не остановился, но отец поднялся на ноги.

Его старое тело еще сохранило былую стройность. Он вскинул руку в сценическом жесте, будто отвечая на овацию зрителей. Он заговорил, глядя мимо меня:

— Верно, времена другие. Верно, я многое так и не рассказал тебе!

Он потряс головой и перешел почти на шепот:

— Не рассказал про этот потрясающий вечер в Дагупа-не — толпа так и рвалась на мое представление... И твоя мама, она была уже на шестом месяце, скоро должен был родиться ты, — а мы их всех надули: в костюме, в гриме она смотрелась как юная девушка... Как ее принимали!

По-моему, я чуть не закричал:

— Все, папа, хватит! Не хочу я больше слышать, что ты делал, и про маму больше не хочу! Не нужно ничего мне объяснять! Я понял, почему она тебя оставила. Тебе вечно хотелось доставлять удовольствие другим, заставлять их забывать о настоящей жизни. Но жизнь — не фокус, и жизнь — дело жестокое. А люди неблагодарны. Деньги твои ушли неизвестно куда. И с чем ты теперь остался — вот с этими старыми афишами?

Он наконец посмотрел на меня. Я теперь думаю, он загодя готовился к тому, что сказать в эту минуту.

— С воспоминаниями, — негромко ответил отец, прихрамывая, подошел к ржавой железной кровати и сел. Он сидел полуотвернувшись, но я все равно видел, что по щекам его текут слезы. Я бросился к нему, к моему дорогому отцу, я обнял его.

Через неделю я улетел в Нью-Йорк. У меня была уйма оправданий: ужасная погода, дома полно работы, скучаю без Джейн, без сына. Но я знал, что обманываю себя.

Люди всю жизнь ищут свое счастье; может быть, и мое найдется в Америке, в стране изобилия, к которому только руку протяни. Не знаю. Знаю, что отец всегда был счастлив, даже после того, как от него ушла мама, и не мешало его счастью ни то, что разваливался дом, ни то, что обирали его соседи и неблагодарными оказались друзья.

Я преданный сын, но я больше не смогу вернуться домой.

БЕЗ ЛОЖНОЙ СКРОМНОСТИ

С шести до девяти вечера в баре «Джунгли» отеля «Манила» дает аудиенцию Аду Т. Куартана — Оракул, оглашая бар своим несдержанным смехом. В правом, дальнем от стойки углу ему раз навсегда отведен особый стол на двенадцать персон, и любой, кто что-то собой представляет в стране — исключая, разумеется, Лидера и Супругу, — рано или поздно должен появиться за этим столом и засвидетельствовать свое почтение.

— Говорят, что я делатель королей, самый влиятельный журналист в стране, — напоминает Аду время от времени своей свите, особенно если за столом присутствует новенький. — Должен сказать без ложной скромности, что этот титул я, полагаю, заслужил.

Аду никогда не нравилось имя, полученное им при крещении. Мать рассказывала, что, когда его крестили в Ла-Унионе, где он родился, у падре был трудный день: еще двенадцать младенцев дожидалось своей очереди. А падре, упрямый старик консервативных взглядов, не принимал в расчет имена, выбранные родителями. Скажем, хочет мамаша назвать дочку Ширли, он ее крестит как Марию-Шир-ли, или Консоласьон-Ширли, или как-нибудь еще, в зависимости от того, имя какого святого приходилось на тот день.

Вот так Аду дали имя: Адорасьон Мигель Т. Куартана. Адорасьон — имя женское, а он был никак уж не девочкой. Со временем он начал называть себя Адор, но это звучало чересчур претенциозно, и дело кончилось тем, что он превратился в Аду — с ударением на «у», и легко запоминается, и что-то в этом имени есть.

Смеркалось, когда он подъехал к отелю. Поскольку управляющий устроился на работу благодаря Аду, то теперь Аду в числе других привилегий пользовался правом ставить свою машину прямо перед главным входом. Привратник и мальчишки-посыльные строго охраняли место, забронированное за Аду, наперекор знаку «Машины не ставить». Говорили, что, кроме Аду, только Лидер мог бы поставить там машину, и все. Это не разрешалось ни одному из всемогущих генералов, которые, выпятив грудь, разгуливали нынче по роскошному фойе отеля.

За столом уже сидел народ; пока Аду усаживался на свое место, Марс Флоро, промышленник из Давао, спросил, получил ли он приглашение во Дворец на следующую пятницу.

— Нет, не получил, — правдиво ответил Аду, — но меня всегда приглашают, я не волнуюсь, в отличие от некоторых, кого вполне могут вычеркнуть из списка за то, что они не оправдали возлагавшихся на них надежд.

Марс Флоро просиял.

— Если кого-то вычеркнули, значит, меня вписали на его место, Аду, я же первый раз, меня никогда еще не приглашали, так что это значит — пробился я наконец?

— Смотря к чему — к большим деньгам ты давно пробился, разве нет? — съязвил Аду под общий смех.

Перегибать палку Аду не хотелось, и он добавил:

— Туда ведь без подарков не ходят, так что без денег не обойтись.

Аду любил бар «Джунгли». Те, кто плохо знали его, думали, что Аду просиживает вечера в баре, полупьяный, и не всякий раз отдает себе отчет в своей болтовне. Тем более, что, выступая в вечерней радиопередаче о событиях дня или сразу после нее заполняя пророчествами популярнейшую телевизионную программу в восемь, Аду еле выговаривал некоторые слова. Лицо его на экране было красным, хотя от природы он был темен, как донце чугунка; причиной, однако, был не алкоголь, а пыл гримера. Язык же у него заплетался потому, что сильный илоканский акцент мешал ему произносить длинные английские слова. Виноват был и один из тех, кто готовил ему материал, —- поэт, литератор, все время забывавший писать попроще.

В «Джунглях» Аду ставил перед собой стакан кока-колы, а всем говорил, что пьет кока-колу с ромом. Официанты давно знали его, а бармен был предупрежден, что никто не должен подозревать об отсутствии рома в стакане мистера Куартаны.

Мистер Куартана находил бар удобным во всех отношениях: in vino veritas, как известно, и именно таким образом он собирал большую часть материала для своей рубрики, для радио и телепередач. Аду попадали в руки сведения, которых не было — и быть не могло — у других журналистов, что служило доказательством и его связей, и доверия, оказывавшегося ему. Доверием Аду не злоупотреблял никогда.