Отца я не боялась, зато мать наводила на меня настоящий ужас. Я вылетала из дому, не пикнув, накинув на себя что оказывалось под рукой, а иногда и просто в том, в чем была.
Поиск средств на «чекушку и жратву» занимал почти целый день. Я слонялась по улицам, ежась от холода, и пристально изучала прохожих. Выбрав тех, кто, на мой взгляд, выглядел подобрее, я подскакивала к ним и начинала канючить, тоненько и жалостно:
– Тетенька, дяденька, сделайте милость, помогите, чем сможете. Папка нас бросил, мамка в больнице с сердцем, а у сестренки ноги не ходят.
Почему и когда я задолбила эту расхожую нищенскую тираду – не помню. Возможно, так говорить научила меня все та же Макаровна, которая искренне сочувствовала моей нелегкой жизни и пыталась по-своему помочь чем могла. А может быть, я почерпнула ее из лексикона таких же малолетних бродяжек, которых предостаточно болталось по нашему району.
Во всяком случае, на людей моя просьба действовала, хоть и не всегда. Порой приходилось ждать часами, пока какая-нибудь сердобольная старушка или приличного вида мужчина средних лет останавливались передо мной, лезли в карман, доставали оттуда бумажник и со смесью жалости и брезгливости на лице протягивали несколько металлических рублей, а то и мятую, загнутую с углов десятку.
В разговоры почти никто из них не вступал, отдав деньги, люди предпочитали побыстрее исчезнуть, не оглядываясь. Лишь однажды симпатичная, розовощекая девушка со скрипичным футляром за плечом поинтересовалась, чем болеет моя сестренка и нельзя ли ее вылечить. Я ответила, что нельзя, это у нее с рождения, и поспешила смыться подобру-поздорову. На этом все и закончилось.
В какие-то дни набиралась значительная сумма. Я отправлялась в ближайший магазин, где меня отлично знали все продавщицы. Они и снабжали нехитрой закуской и поллитровкой, благополучно нарушая закон, запрещающий продавать спиртное несовершеннолетним.
Свои покупки я тащила домой и отдавала матери. Та моментально вырывала бутылку у меня из рук, а еду великодушно делила на три неравные части. Меньшая, разумеется, предназначалась мне, но я бывала рада и этому: в иные, менее удачные дни единственной наградой за мое попрошайничество становилась сухая вчерашняя горбушка и провонявший кусок ливерной колбасы.
Хуже всего обстояло дело, когда не удавалось собрать денег на водку. Тогда я получала по полной программе: мать, мучимая похмельем, зверела и окончательно теряла человеческий облик. В ход шло все, что попадалось под руку, – от отцовского солдатского ремня до скалки и сковородок.
Единственным спасением было выскользнуть из комнаты и спрятаться у Макаровны, которая, кстати, боялась мою мать ничуть не меньше, чем я. Вдвоем мы сидели, закрывшись на щеколду, и тряслись, пока мать бушевала в коридоре, грозясь превратить нас обеих в мокрое место.
Если бы ей удалось вышибить плотную дубовую дверь и проникнуть в жилище Макаровны, вероятно, она бы привела свои угрозы в исполнение. Но запала ее хватало ненадолго. Вскоре шум по ту сторону «баррикад» стихал, и мать, уставшая от бурных проявлений эмоций, отключалась до утра.
Всякий раз после этого старуха крестилась и клятвенно обещала снести заявление в милицию и в органы опеки, дабы «спасти дитя от такой изуверки» и не погибнуть самой. Но… наступал следующий день, и все шло как прежде: Макаровна оставалась дома перед стареньким рябящим телевизором, я отправлялась на промыслы, и никто не беспокоил органы жалобами и заявлениями.
Лишь потом, много лет спустя, уже став взрослой, я узнала, что существовала причина, по которой Макаровна опасалась затевать тяжбу с моей матерью. Дело в том, что родная сестра ее ближайшей подруги и собутыльницы, тетки Нюры, работала в районной управе и занимала там довольно солидный пост. Ее власти хватало на то, чтобы опекунский совет стойко отказывался рассматривать дело о лишении моих матери и отца родительских прав, хотя сигналы об их, мягко говоря, недостойном поведении поступали в управу регулярно.
Так я и существовала, и чем дальше, тем больше мне казалось, что окружающая меня убогая и серая повседневность – всего лишь сон, длительный, тяжкий и безрадостный, в то время как красивые, яркие ночные и есть моя настоящая жизнь.
Тот день я помню столь же отчетливо и ярко, как если бы он был лишь вчера и не прошло с тех пор без малого десять лет.
Накануне мне крупно не повезло: с утра до вечера лил противный ноябрьский дождь, улицы словно вымерли, и на них не было ни души.
Я без толку шаталась по лужам до самой кромешной тьмы и под конец вынуждена была вернуться домой несолоно хлебавши, дрожащая от страха и мокрая до нитки.