Отец твой, дитя моё, следил за своей торговлей, присматривал за мерами и весами, старался о свежем товаре, но на двор не тиснулся, даже с радостью его избегал. Зачем ты хочешь новых дорог искать?
Старушка замолчала, мгновение всматриваясь в сына, который, задумчивый, ничего ей не отвечал; а потом продолжала дальше:
– Я опасаюсь курфюрста; не потому, что подковы ломает, как сухарики, серебряные кубки гнёт, как бумагу в горсть, и лошадям одним махом головы срезает, но то, что люди для него являются только инструментами, которых тот не пожалеет. Разрешено ему, наверное, больше, чем иным, мы в его дела вдаваться не имеем права, но молодость из него ещё не выкипела… Ты должен был слышать, что болтают на ярмарках в Лейпциге, на водах, в Карловых Варах, сколько за собой любовниц возит, как сыплет деньгами, роскошь и избыток любит, какими людьми окружает себя, как с ними обходится, когда ему противоречат или надоедают. Из тех, что недавно развлекались с ним в замке, не один сегодня в Кёнигштейне. Зачем самодостаточному, спокойному, как ты, человеку, подвергать себя, когда выгода неопределённая, и потеря жизни и свободы не стоит?
Госпожа Марта вздохнула. Сын поцеловал её в плечо.
– Послушай же меня, – произнёс он, – потому что я тоже, хоть не сам, но через людей знаю курфюрста лучше, чем ты из годоских сплетен. Правда, что он легкомысленный, кровь в нём горячая и ни в чём себе не отказывает, но, служа усердно именно такому господину, когда ему чего захочется, в добрый час можно больше заработать.
– А зачем же тебе служить, – прервала мать, – когда можешь быть сам себе господином, никому не кланяясь?
– На что? – подхватил, смеясь, Захарек. – Из-за того, что великие амбиции имею! Желаю не только приобрести, но выбраться из этого нашего мещанского сословия, в котором мы не больше простого холопа значим.
Мать погрустнела.
– Всё-таки твой отец, дед и прадед были только мещанами и купцами, и не хуже им с этим жилось, – начала она мягко. – С огнём играть опасно. Где много заработать можно, там также потерять можно, даже жизнь. И ты, наверное, слышал, что говорят о курфюрсте, что, когда у него кто-нибудь в малейшем деле провинится, не простит ему и, хоть сегодня улыбается, завтра готов запереть или убить. Молодой, горячий, кровь в нём играет. Он страшный… а! Страшный!
Захарек слушал, и, вовсе не устрашённый, улыбался.
– Я всё это знаю, – сказал он, – но умный человек подставляется более сильному, чем он, служит ему… как раз около такого пана, у которого горячие фантазии, проще чего-то добиться. Впрочем, – добавил он, – будь, матушка, спокойна… не испробовав хорошо грунт, ни одного шага не сделаю. Между тем это верная вещь и ничем не грозящая, что между нами и поляками нужен какой-нибудь связной, посредник… Я обязательно хочу на такого приготовиться.
Я найду, надеюсь, поляка, который научит меня языку, хотя бы разговором и чтением. Поеду потом посмотреть на Варшаву и Краков, подумаю, не следует ли где-нибудь там открыть магазин; а из магазина сделать такую пристань, к которой бы с обеих сторон приплывали для обмена…
Говорил это Захарек весело, энергично, и так был уверен в себе, что доверяющую ему мать не только успокоил, но почти приманил её на свою сторону.
– А! – сказала в итоге женщина с покорной резигнацией. – Ты мужчина! Лучше знаешь, что подобает делать. Чувствуешь в себе силу, я тебе, конечно, не сопротивляюсь. Прошу только, будь осторожным, не действуй слишком смело.
Помолчав немного, она говорила дальше, понизив голос:
– Ты знаешь о том, что мои родители были католиками. Твой отец также позволил мне остаться при моей вере… потому что я от неё ради него отречься не могла. Он только хотел, чтобы ты исповедовал его религию и я на это должна была согласиться. Ты знаешь, что я потихоньку хожу в нашу часовенку, когда при закрытых дверях священник совершает нам мессу, ты молишься в кирхе Креста (Kreuz-Kirche). He будем даже говорить о том никогда…
Курфюрст, став католиком, потому что все говорят, что он уже им стал, перешёл в мою веру, правда, и я должна бы этому радоваться… но я скажу тебе, что мне это кажется непостоянством, потому что религии, так, как одежду, менять не годится.
Захарек только нахмурился.
– Э! Э! – прервал он кисло. – Это его дело! Мы не должны его судить.
– Я его также не осуждаю, – докончила старуха, – только предостерегаю тебя, что тот, кто так легко ведёт себя с Богом, возможно, так же будет вести с людьми, когда ему кто-нибудь помешает?
– А зачем ему мешать? – отпарировал Захарек. – Как раз в этом вся штука, чтобы не помехой быть, а помощью, без которой обойтись трудно.