Средь грозных волн и бурной тьмы...'
Я бы душу продал за такие строки, но никто не предлагает купить.
- Есть упоение в бою. Есть упоение в бою, - повторил Пушкин, будто пробуя слова на вкус. - Душу - нет. Душу никогда. Жизнь? У тебя ничего нет выпить, путешественник?
- Шустовского коньяка желаете? Вожу для особых случаев. Вроде сейчас такой.
Гумилев достал из походной сумки бокастую бутылку с золотисто-медным содержимым, крутанул донышком на ладони:
- Бокалов, извините, не припас. Кружка подойдет?
Кружка подошла. Разлили на два пальца по разу. По второму. По третьему. Потом счет потеряли. Коньяк пошел хорошо: согрел непроданную еще душу, бьющееся пока сердце, непролитую до сих пор кровь.
И все стало понятно, и возможно, и правильно. Женщины - удивительными, строки - прекрасными, а жизнь - бесконечной.
- Наталья Николаевна - прелестнейшее, добрейшее создание. Небесное существо, - доказывал Пушкин другу Гумилеву, откручивая ему пуговицу на мундире. - Я огончарован, да! Не смел надеяться. Но свершилось! Теперь все наладится. Наладится, да! Давай вместе что-нибудь сочиним. Напоследок. Абиссинское. Через строчку. Начинай.
- Пальмы, три слона и леопард...
И полились тут строфы одна за другой. Рванулись, как теплое шампанское из бутылки. Сначала их пытались записывать, но совсем скоро выпавший из неверных пальцев грифельный карандаш затерялся в траве. Оба не обратили на это внимания: не до того было. Старались высказать, выплеснуть, выкричать всю ту радость и тоску, что скопилась за прошедшие годы.
А потом бутылка опустела. Последние капли коньяка впитала в себя красная глина. И тут, как часто бывает после безумного порыва - пришло опустошение. Пригнуло к земле. Залило свинцом плечи. Резко обозначило морщины на лбу.
- Я - домой, - вяло сообщил Пушкин и не сдвинулся с места.
- Ухожу! Ухожу! Ухожу! - сказал, и не ушел.
- Пора в дорогу, - махнул рукой в сторону туманной стены и остался.
Взлохматил и без того лохматые бакенбарды, облизнул запекшиеся губы.
- Есть упоение в бою, - повторил запомнившиеся строки. - И бездны мрачной на краю... Чертовски хочется знать, что там дальше. Стоит ли этого моя жизнь? Расскажи. Нет, не рассказывай. Не читай. Не декламируй. Я сам.
Медленно поднялся, поднес кружку ко рту, вытряхнул на язык последние капли. Загребая ступнями, одна в обрезанном валенке, одна - босиком, побрел к треклятому ручью. Тщательно промыл кружку несколько раз снаружи и изнутри. Набрал в нее до краев воды. Вылил. Снова набрал, и снова вылил. Не глядя протянул кружку подошедшему Гумилеву. Встал на колени, сложил ладони ковшиком, опустил в источник сразу занемевшие от холода руки. Вздохнул со всхлипом, задрожал пальцами и резко, двумя глотками, напился.
Вытер губы, встал, улыбнулся кривовато:
- Видишь, милый друг, как все, оказывается просто. Никакого черта, никакой подписи кровью. Красота! Сколько мне осталось? Времени хватит написать то, что хочу?
- Хватит, - убежденно кивнул Гумилев.
- А тебе?
- И мне. То, что не успеем - допишем на том берегу.
- Теперь пойду, - заторопился Пушкин. - В гостях хорошо, но дома уже чернила сохнут.
Он протянул руку. Пожал крепкую ладонь с шершавыми катышками мозолей.
- До встречи!
- До встречи!
И они пошли. Один - в неповторимую Болдинскую осень, другой - собирать неземные самоцветы для нового сборника.
К женщинам, стихам, неоткрытым землям.
К мелким страстишкам и бессмертным строкам. Неисправимым порокам и бессонным ночам вдохновения.
К друзьям и врагам, печалям и радостям, рождениям и смертям.
Кому многое дано - с того спросится сторицей: и за сонеты, и за шпагу. Содранной шкурой, окровавленной мордой, простреленным сердцем.
На Черной речке и в Кронштадской крепости.
Но пока есть еще время - надо жить. Делать то, что желаемо душе. Не оглядываясь и не загадывая наперед. Это тяжело. Почти невозможно.
Но оно того стоит.
Для них, для нас, для всех.
Во все времена.
*volte-face - кульбит