Миновав железнодорожную станцию и «сортировку», мы спускались в глубину леса по откатке — узкоколейке, по которой непрерывно, день и ночь, двигались вагонетки, прицепленные к стальным тросам. Вверх — груженные углем, еще влажным порой, только поднятым из шахты, по другому пути двигался вниз порожняк. Мы шли по обочине, по утрамбованному до асфальтовой твердости штыбу. По сторонам — лес, а снизу по крутому склону все ползли и ползли бесконечные вагонетки, прицепленные к многожильному стальному канату замысловатым крючком. Зрелище это всегда завораживало нас. Канат то натягивался тугой струной, когда вагонетки шли часто, то провисал, волочился меж рельсами, протирая в шпалах канавки, если на шахтном дворе случалась заминка и вагончики появлялись редко. Когда откатка стояла, это значило, что где-то вагончик забурился, то есть сошел с рельсов. Иногда вагонетка срывалась с прицепа и, набирая скорость, катилась вниз, сокрушая по пути все, что попадалось. Видеть такое ни разу не приходилось, мы знали об этом только понаслышке.
Спустившись по откатке вниз, мы сворачивали, пересекали поселок шахты Шестнадцатой и вступали в старый лес, и сразу будто окунались в иной мир — таинственный и жуткий, несмотря на то, что на глянцевитых тропках плясали солнечные пятна, по бокам тенькали синицы и где-то в глубине леса стрекотали сороки, — лес был незнакомый, он пугал неизведанностью и величием ребячье воображение. Наша тропинка пересекалась с другими тропинками и дорогами, петляла, но все время вела вниз. Оказавшись наконец в глубокой балке, мы, дети, задирали головы, разглядывая в страшной высоте вершины ясеней, дубов и лип, на которых то там, то здесь виднелись сорочьи или вороньи гнезда, такие манящие и такие недосягаемые. В балке мы делали крюк, чтоб выйти к источнику. Вода, чистейшая и холоднейшая до ломоты в зубах, стекала по трубе, вделанной в небольшой водоем, в котором иногда плавал упавший с дерева листок. Мы споласкивали и наполняли бидон ключевой водой, пили про запас, немного отдыхали и двигались дальше.
От родника все время шел подъем, и к этому моменту мы всегда немного уже уставали. Затем кончался лес, и открывалась степь, и сразу вокруг все светлело, теплело. По полям гулял знойный ветер и струилось текучее марево, пели жаворонки и было столько простора, синевы, неба, что душа радовалась. Мы шли по проселку, а вдоль него по обе стороны тянулись огороды с недавно пробившимися всходами картошки, пустынные еще, не отягощенные зеленью, но уже закурчавившиеся. На каждом была воткнута табличка с обозначением организации и владельца. Таблички — на дощечке или куске фанеры, прибитом к палке, — еще не выгоревшие от солнца, не слинявшие от дождей, и написаны они были то старательно, то кое-как, то краской, то чернилами. Мы читали их, смеялись над смешными фамилиями. А потом появлялись среди них и знакомые, и наконец еще издали мы узнавали и нашу, узнавали сразу, потому что видели, как дома мастерил ее отец — строгал, прибивал гвоздями и писал химическим карандашом, глянцевито-круглым, отливавшим фиолетовым блеском зрачка на тупом торце, тщательно вырисовывал буквы, макая средний палец в кружку с водой и увлажняя поверхность фанерки под строчку.
Мы с братом исторгали радостный вопль и бежали смотреть табличку, удивляясь тому, что посреди поля так далеко от дома стоит она, предоставленная солнцу и ветрам, охраняя наш огород, и что на ней не чья-нибудь, а наша фамилия. Нам казалось это почти чудом. Тем временем отец и мать, оставив сапки и корзину, обходили участок, рассматривая, что и как взошло. Мама будто молодела, светлела лицом, освобождая какой-нибудь сморщенный, силившийся пробиться росток от придавившего его, потрескавшегося на ветру комка: «Ах вы, мои маленькие! — приговаривала она, разгребая землю и оправляя ростки. — Сейчас мы вам поможем…» Она относилась к всходам как к маленьким детям. Нас поражало таинство превращения брошенного в почву семени в растение: всего несколько недель назад здесь было совсем пустынное поле, усеянное лишь прошлогодними почерневшими кочерыжками кукурузы и подсолнуха, и нам казалось, что вырасти на нем ничто не сможет. И вот теперь… Иногда мы с братом тайком подрывали какое-нибудь растение, уже выбросившее листочки, чтоб удостовериться, в самом ли деле произросло оно от брошенного зерна, и убеждались, что это действительно так: в глубине земли на хилых белесых нитях корешков висели раскрывшиеся половинки фасоли или сморщенный мешочек кукурузного зерна. Не диво ли? И как это случилось, какой механизм заложен в безжизненном, казалось бы, зернышке?