Выбрать главу

Пока я соображаю, дверь отворяется, и выходит капитан, живой и невредимый. Ну, у меня гора с плеч. «Опоздали!..» — говорит — и матом в три этажа. Оказалось — полицай уже приходил. Как раз перед нами! Как тут не расстроиться? У меня это первая настоящая операция, и та провалилась! Но в то же время в душе у меня где-то на самом-самом донышке крохотный червячок ликующий ворочается: обошлось-то без смертоубийства! И такой я себе противный стал! Давлю этот червячок в себе, а он наружу прет: замечаю — на радостях болтать стал много, и голос у меня какой-то фальшивый, с заискивающими нотками… Темно было, а то капитан сразу бы раскусил. Идем мы назад, а я и думаю, что это со мной было: робость, трусость или еще что? И какой же из меня солдат получится?! Жарков или Пашка — те будто совсем из другого теста, а я размазня, ничтожество, и вообще… Ругаю себя и радуюсь — такая вот петрушка. Ошалел, что ли? Минут десять всего простоял там, под забором, а вот, поверите ли, словно целую жизнь, как говорится, прожил. Ну, знаете, как пацаны представляют себе войну: наши наступают, «ура», немцы бегут, та-та-та… В общем война — это вроде игры, которую придумали взрослые. Тяжелая, трудная, но игра, улавливаете? А тут я впервые кожей своей понял, пальцами, что на спусковом крючке держал: война — значит убивать. Смешно, правда? Не очень… Под бомбежками и артобстрелами не раз бывал, видел, как снаряд в очередь за хлебом угодил — кровавое месиво, тела, в клочья разодранные, рука чья-то на дереве повисла… Да что говорить — повидал многое в шестнадцать лет, а вот суть войны постиг, как мне теперь кажется, именно в те десять минут. Помню, у нас красноармейцы на постое стояли. Отступали наши, фронт откатывался. Привезли они откуда-то свинью, пристрелили, разделали на плащ-палатке — грязь была… Свинью съели в тот же день, ею накормили многих людей, уставших, измотанных переходами и боями… Свинья была нужна. А если убивают человека, то как нечто совершенно ненужное, убивают затем лишь, чтоб не жил он. Человек вроде мусора — эта мысль была дикой, чудовищно-обнаженной, как та окровавленная туша на солдатской плащ-палатке. А я парнем начитанным был, к самоанализу склонным, дневник даже вел… Словом, идем мы в штаб, а я все еще мучаюсь. Думаю, скажу капитану обо всем, пусть судит. Выматюгает — все же легче будет. Мне тогда казалось, что утаить — все равно что совершить предательство, обмануть капитана. Ну и признался я: так, мол, и так… «Я бы, — говорю, — не промахнулся, я, мол, стрелять умею, еще с отцом на охоту ходил… Только как же это вот так просто?..» Чушь, в общем, нес. «Понимаю, мол, что враг он, убийца. Может, — говорю, — он Сашку расстрелял и Милку, ну ту девочку, что шапку ее с помпончиком в сундуке у Рыбалко нашли…» — «А-а, — говорит капитан, — а я гадаю, откуда мне твоя физиономия знакома очень!» — «Все, мол, понимаю, — говорю ему, — а вот представлю, как целюсь, и ствол у меня вроде магнитом отталкивает. Отчего?» Луна так уже выкатилась, медно-красная, тяжелая, а мы идем улицей, и я все без утайки… Река шумит… Он слушал, слушал, а потом и говорит, что убивать — это противно человеческой природе, но что, дескать, сейчас война и надо выбросить всю эту кашу из головы к такой матери. Вот стану, мол, солдатом, попаду в переплет, когда надо решать, кто кого — или ты, или тебя, — и конец сопливой философии. Так оно и получилось. Уже в сорок пятом, в конце войны, попробовал… Воевал немного, но было всякое… Вот сейчас вспоминаю, и, представьте, многое уже подзабылось, потускнело, а то и вовсе выветрилось. А вот тот вечер, те десять минут, когда в темноте жался у забора… То состояние растерянности и даже недоумения, что охватило меня в тот момент, когда мне предстояло в первый раз стрелять по человеку — не в атаке, не в рукопашной, а один на один, и эта нелепая мысль: «А вдруг убью?..» Пронзительное недоумение это и до сих пор во мне. Осталось навсегда, как видите. Вот так… А ты, Миша, говоришь — просто. Во мне это не укладывается.