Выбрать главу

Прокоп с ненавистью посмотрел Ковтуну в глаза. Может, он хочет, чтоб ему бухнули в ножки, слезно попросили?

— Ну, это бабка еще надвое ворожила. А вообще-то убирался бы ты туда, откуда приплелся, подобру да поздорову. А то как бы чего не приключилось! — И Прокоп хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка.

Объездчиком назначили хлопца, которого даже в армию не взяли по причине какой-то хвори. Кого на место Прокопа поставили, спрашивается? Хоть бы мужика как мужика, а то… Ну как в морду плюнули! Выходит ведь, что с той работой, которой Прокоп много лет гордился, мог справиться и какой-то недоросток? (Оно, правда, сейчас-то объездчику по-настоящему и делать-то нечего, не в пример прежним временам. Разве что начнут копать бураки — тогда, может, прибавится забот. Да и то: самогон теперь больше из сахара варят.)

Недели две Прокоп пил и дебоширил.

— Пей, чего там! — невозмутимо говорила Анюта, когда Прокоп являлся домой пьяным. — Мне-то что? Бараболи вон накопала да наварила… Только долго придется ждать тебе, пока Ковтун позовет да извиняться станет: у конторы по утрам очередь за нарядами. И каждый считает, сколько за день заработал… А ты пей!

— Цыц, халява! — кричал на жену Прокоп. — Скажешь еще раз — голову разобью! Все продались, а Прокоп не продается! Поняла? А с Ковтуном я еще посчитаюсь!

В поисках работы Прокоп подался было на карьер, но получил отказ, поскольку принимали туда только с разрешения правления колхоза. Куда тут поденешься? Месяца через два, весной, пошел Прокоп в бригаду… В страду на соломе работал. И зарабатывал неплохо, и все вроде бы ничего — боль приутихла, притупилась, и втянулся немного, хотя привыкнуть окончательно не мог. А тут — Черта убили! И все, что устоялось, всколыхнулось вновь: и лютая ненависть к Ковтуну («Чужак, приблуда, где тебя выискали!»), к равнодушным односельчанам, которым дела нет до того, что на глазах у них душу живую насилуют («Ожирели, гады, телевизорами пообзаводились, а там хоть трава не расти!»), и всплыла осевшая было на дно безысходная тоска, ощущение своей затравленности и никчемности. И не уйти от этого никуда, не выдернуть проклятую занозу! В кого стрелял, гад? Не в собаку только ведь метил, не-ет! В его, Прокопа, любовь, в его былую славу и гордость — вот на что замахнулся! Нет, не будет Прокопу покоя до тех пор, пока он не узнает имени своего наглого и жестокого врага. А уж там… тогда… Тогда берегись!

…На багровом небе над темнеющей степью вылупилась крупная яркая звезда, точно это было окно в другой, неведомый мир.

Ганна вышла из сарая с запененной цибаркой в руках. Следом бежал серый кот, терся, кричал, будто его на части раздирали.

— Ты еще тут? — удивилась Ганна.

— Тут, — очнулся Прокоп. Он уже решил, что лопату у Ганны просить не станет, возьмет дома. Тогда чего же он сидит здесь, у чужого порога?

— Так, говоришь, не сказала бы, если б даже знала? — вернулся Прокоп к прежнему разговору.

Ганна промолчала, прошла в хату. Прокоп слышал, как на лавку поставили ведро — звякнула знакомо дужка; потом хозяйка вышла в сени, в коробку из-под консервов налила молока. Кот тут же умолк, принялся лакать — осторожно, не спеша, подобрав под себя лапы.

— Шел бы ты домой, — сказала хозяйка. — А то расселся тут.

— Та-ак… Прогоняешь?

— Дочка вот придет, подумает что.

— Рассказывай! Не то у тебя на уме. Ты думаешь — конец пришел Прокопу?

— Ну чего пристал? Да ничего я не думаю и думать не хочу! И не морочь мне голову. Кто убил, чего убил, отвяжись!

Ганна ушла и стала цедить молоко.

Кот хлебал из банки, облизывал морду и усы маленьким розовым языком. Прокопу хотелось стукнуть этого самодовольного обжору кулаком. Убил бы, если б по голове?

Прокоп поднялся, взял торбочку с пустой бутылкой и пошел со двора.

Он выбрался на дорогу и оглянулся. Ангел куда-то запропастился, видно, домой подался. Экий шалопай! Был бы Черт, тот не оставил бы хозяина одного. А этот… Он, правда, веселый и ласковый. Батько покойный с такими не деликатничал. Как-то прохожий старец похвалил: «До-обрый у вас цуцик, не лает, не кусает. Золотая собачка!» Батько тут же, едва нищий ушел, вытащил из конуры ничего не подозревавшего лохматого Полкана, накинул петлю и вздернул. Не вынес оскорбления, строгий был собачник! А вот Прокоп и характером, кажется, вышел, не размазня же какая-нибудь, а против собаки слабак. То есть при нужде, а особенно же осерчав, он, конечно, мог сам и пристрелить и повесить, но вот той легкости, с которой расправлялся покойный отец с неугодной или ненужной собакой, этого безразличия к живому существу у него не было (собака как сторож ему не нужна была — сторожить-то во дворе нечего, разве что иной раз скотину пугнуть с огорода). Однажды… Да, он хорошо помнит этот случай, помнит потому, что и сейчас будто видит перед собой эти влажные, изредка мигающие собачьи с ресницами глаза; у собаки они говорят гораздо больше, чем у человека, и потому всегда гляди ей прямо в глаза, и ты прочитаешь все, что она думает. Однажды спьяну он повесил на вишне нашкодившую суку. Как ее звали? Запамятовал Прокоп имя, давненько то приключилось. Белка вроде. Дело было вечером, а утром вышел Прокоп по нужде под сарай — едва только зорька занималась — глянул на вишню и оторопел: висит сука живая! Видно, дергалась, вертелась, ухватилась лапами за ветки да так всю ночь и провисела. А как она глядела! В глазах — слезы, самые настоящие собачьи слезы, и не забыть их Прокопу до гробовой доски! Он, нещадно матерясь, кинулся вынимать ее из петли. Сука отползла в кусты крыжовника, где обычно куры греблись в зной, и пролежала там недвижимая полдня, положив голову на лапы. Не ела, не отзывалась на ласку, и когда приоткрывала глаза, Прокоп не выдерживал взгляда, отворачивался. А потом она исчезла, и больше ее не видели. С той поры Прокоп дал себе зарок на всю жизнь — на собак руку не поднимать. А сколько их было у него! Иной год по четыре, по пять. Целая псарня! Были чистокровные гончаки, был фокстерьер, запросто таскавший из нор лисиц, были овчарки, даже лайка была… А вот такого преданного, как Черт, что-то не припоминает Прокоп. Бывало, станет на задние лапы, кинет передние тебе на грудь — тяжелые, сильные — в глаза заглядывает, сказать что-то хочет, повизгивает, мучается оттого, что не может, и пахнет от него знакомо псиной — ветром и чистой здоровой псиной…