Посапывая и причмокивая, Прокоп неловко прикурил папироску из ладоней паренька.
— У меня Черта убили. Из ружья. Ты знал моего Черта? Эх, собака была!.. Один друг на всем белом свете, и того… Не знаешь кто? Ты мне только скажи, и я тебя озолочу!
— А где же вы, дядьку, столько золота наберете?
— Найду… Найду! Раз Прокоп сказал — найду! Ничего не пожалею! Ты только скажи. Все знают, сволочи, и все молчат. И ты тоже… сволочь?
— Да не знаю я, дядьку! Ей-богу, не знаю! И рад бы, понимаете, помочь вам…
Прокоп взмахнул досадливо рукой и поплелся дальше. Но через несколько шагов остановился.
— А что ты вообще знаешь? Какая она, жизнь, знаешь?
Под деревьями сдержанно, чтоб не быть услышанными, рассмеялись.
Сонные голубые улицы, залитые матовым лунным светом, пустые и молчаливые, просматривались из конца в конец. Село спало, точно в каком-то заколдованном сне. Но Прокопу, который привык за многие годы к ночным бодрствованиям, было не до сна, ему нужны были шум и гам.
Он пел и приплясывал, а затем, не находя никакого отклика, кроме собачьего лая, почувствовав свое одиночество в этом сияющем безмолвии, внезапно озлобился, заторопился к дому.
С разгону толкнул дверь сарая и стал шарить в углу: где-то здесь должна быть лопата. Знакомо пахло пыльной старой соломой и холодом. В соседней половине, отделенной тонкой, из хвороста, стеной, встревоженно захрюкали в закуте два подсвинка, Анютино хозяйство.
«Ах, Черт, Черт, друг единственный и верный!.. Ну, погодите… И непременно — памятник. Крест дубовый. Или железный. Пономарь сварит… Дед Пасечник обмочится, как увидит!..»
Лопаты на месте не было. Анюта, должно, копала вечером картошку и забыла, наверное, в огороде.
Из картофельной ботвы появился Ангел и виновато завилял хвостом. Подходить близко он не решился, потому что безошибочно определил на расстоянии, что от хозяина несло водкой — пьяного Прокопа он всегда почему-то побаивался.
— Явился, шалопай! Это ты так хату стережешь?
Ангел ужом извивался, стараясь выказать свою преданность, но держался в стороне. Радостно кинулся вслед за хозяином, когда тот, отыскав лопату, вышел со двора.
Вернулся Прокоп через час. Он все обдумал заранее. Открыл дверцу закута, чтоб подсвинки могли выскочить (не пропадать же им ни за понюшку табаку), и убрал заслонку, закрывавшую куриный лаз. Ну, вот и все. Теперь, пожалуй, можно.
После этого Прокоп вышел и поджег стреху сарая. Не старые снопы, что лежали в дальнем углу, а стреху — так будет виднее.
Та обида и то ожесточение, которые переполняли его в первые минуты при виде застреленного кем-то пса, вновь и еще с большей силой овладели им, пока он рыл яму и хоронил Черта. В душе Прокопа, исстрадавшейся за вечер, вместо чувств остался один спекшийся сгусток, темный, жгучий, ноющий. И была отчетливая, мозг сверлящая мысль: расплатиться сейчас же, немедленно! Расплатиться за собаку, за все: с Ковтуном, чужаком и приблудой, с этим гнилозубым дылдой Хтомой, расплатиться со всеми теми, которые решили, что с Прокопом можно уже не считаться. Они еще будут говорить о Прокопе если и не с уважением, то с опаской, как было все двадцать лет, потому что он не из тех, из которых веревочки вьют, тут уж извиняйте!
Какое-то время он завороженно, с дьявольским ликованием глядел, как загорается стреха. И, глядя на огонь, почему-то вдруг ясно вспомнил, что торбу и картуз забыл в «гензлике». Завтра надо будет поискать старую фуражку или Толькину взять, а то за день голову напечет: жарища, дохнуть нечем…
Огонь вздымался все выше и выше. Прокоп уже ощутил тепло на лице, учуял знакомый горьковатый запах дыма и, опомнившись, бросился опрометью к хате, в каморку, где на стене висели ружье и патронташ.
Пламя высоко взлетало над крышей, и, хотя горел пока лишь один угол, во дворе стало светло как днем. По приставной лестнице в сенях Прокоп поднялся наверх, поддел плечом крышку и взобрался на чердак. Тут было темно, душно и пахло пылью. Прокоп втянул за собой лесенку, а крышку сдвинул на место. Пошел вперед, вытянув руки, и сразу больно стукнулся лбом о перекладину, так больно, что голова, казалось, раскололась пополам. Когда оранжевые круги в глазах погасли, он ощупал крокву и стал рвать перевясла, которыми снопки крепились к жердям и стропилам. Перевясла, хотя и были из давней соломы, как на грех, не поддавались…
На колхозном дворе, оповещая село о пожаре, кто-то колотил ломиком о пустой, из-под кислорода, баллон, подвешенный возле гаража: бом! бом! бом!