Прозвище Гармошка укрепилось за теткой то ли оттого, что девичья фамилия ее Музыка, то ли по причине непомерно длинного языка, а скорей всего именно роковое стечение этих двух обстоятельств способствовало тому, что прозвище приобрело нелегальные права гражданства, и односельчане краткости и ясности ради — Домах в селе много! — пользовались преимущественно им, варьируя его на свой лад и вкус и изощряясь в острословии: Гармонь, Баян, Хромка, Двухрядка… В памяти сычевцев жив случай, происшедший с теткой на одной свадьбе, когда еще не были в моде духовые оркестры, а все музыкальное сопровождение таких торжеств бывало репрезентовано скрипкой и бубном: подвыпивший скрипач забавы ради перевернул смычок и ну наяривать по струнам деревяшкой, звука нет, а видимость игры полная, и глухая тетка, раззадоренная танцем и стопкой, прыгала аж до потолка, не замечая подвоха, принимая как похвалу и поощрение всеобщее веселье, так что под конец зрители уже стонали, на карачках ползали от смеха. Говорят, с той поры и пошло… Что же касается тетки, то большего оскорбления нельзя нанести ей, чем если показать на пантомиме, как гармонист сжимает и разжимает меха: Домаха сначала немела, будто воздуху в себя набирала, а затем обрушивала на голову обидчика целый шквал отборнейших ругательств.
На пустырь еще пригоняли коров, кто уходил, кто оставался — послушать, о чем толкуют люди. Кричало воронье, встревоженное наступающими холодами, поодаль мычал белолобый, на притыке, бычок, натягивая цепь; над селом струились дымки, всходило солнце, холодный туман пластался в низинах, где-то на ближней к выгону улице гремела порожняя телега, подпрыгивая на ухабах, — начинался день.
— Что-то пастуха долго нет… — поглядывали на пятачке в сторону плотины. — Дед Пасечник сам будет пасти колею или нанял, может, кого?
— Этот наймет! Держи карман… Он за трешницу свежий кизяк коровячий съест и глазом не моргнет!
— В армии — там воспитывают ого-го как! — Гнат Паливода продолжал между тем разговор о Прокоповом сыне. — Не так, как в школе. Там всю дурь из башки вышибут в два счета. Вчера, уже так смеркаться стало, я как раз из колхоза пришел, Степану трактор помогал разнимать, муфта у него полетела, вечером, значит, пришел и только к столу — заходит солдат. Бравый, подтянутый. Гляжу — Толька! Ну, пригласил меня по случаю приезда. Говорит толково и вообще… Он и прежде, сами знаете, задних не пас, а тут сразу видно…
— Чего ж там Анюта приготовила на вечерю? — не удержалась Валета Сухнина, которую занимали не общие рассуждения, а конкретные детали. Она уже порядком продрогла, потому что обулась на босу ногу и оделась наспех, но кто мог предположить, что такая волнующая новость станет достоянием сегодняшней «ассамблеи»? Как уйти, когда самый интерес?
Как всегда неторопливо и обстоятельно, Гнат поведал о том, как явился к соседям, и что было накрыто, и кто присутствовал. Намекнул, что и они с жинкой, конечно, шли в гости не с пустыми руками, памятуя, чего стоили Анюте недавние похороны и поминки и что зарплата у солдата не министерская.
— Идет дед, — сказал кто-то.
— Не в духе. Воскресенье, божий день, а деду колея! Должно, матюки всю дорогу гнет.
Так ли это или нет, но то, что Пасечнику уготован день не из приятных, было совершенно неоспоримо: попробуй походи за скотиной, побегай, когда тебе уже за восьмой десяток перевалило, а она, паскуда, будто знает, что пастух непрыток на ноги, и так и норовит стрекануть куда-нибудь в озимку. А тут еще воскресенье!
Сережка Балан, тракторист, топтавшийся у развилки дорог в ожидании попутных колес, — замасленная шапка, фуфайка, в руках авоська с харчами — кивнул на птиц проходившему мимо деду:
— Чего они кричат, дед Андрей? Может, знамение какое, а? Как там в святом писании на этот счет?
— У-у, придурок… — проворчал дед. — Ты святое писание не трожь! У тебя еще…
И Пасечник выдал такое, что даже комолая дедова коровенка, которую он гнал перед собой, оглянулась от удивления.
— Вот это да! — заржал довольный Сережка. — Вот так дед! Ну дает!
С появлением пастуха коров собрали в гурт и проводили, и хотя стадо ушло, на пятачке не спешили расходиться, продолжали строить различные предположения о том, каких перемен следует теперь ждать, гадали, что будет делать Прокопов Толька: останется ли в селе насовсем или же на время, пока поправит матернино хозяйство, а если останется, то сядет ли на колхозную машину или на карьер подастся, где шоферы, по слухам, тоже требуются… И был еще один очень важный вопрос, не дававший сычевцам покоя с тех пор, как схоронили объездчика и как стало известно, что сын его в скором времени демобилизуется, — кто же все-таки убил Прокопову собаку? Сычевцы были заинтригованы не столько самым фактом убийства, сколько тем, что кому-то удалось провернуть это так ловко, что до сих пор никто не знает, чьих это рук дело, вещь воистину немыслимая, если учесть, что в селе всякое тайное рано или поздно непременно всплывет наружу, даже если оно совершалось меж четырех стен. А тут кто-то стрелял, гремел, стало быть, выстрел — ружье ведь не детская пукалка из бузины! — и никто ничего… Кое-кто подозревал Хтому Недоснованного, кто кивал на рабочих карьера, среди которых молодых много, а молодым, да еще пришлым, все, как известно, трын-трава… И тем более все казалось просто непостижимым, если еще принять во внимание, что с того вечера, когда это случилось, прошло почти уже три месяца! Пора бы уж и проясниться загадке. Или тот, кто убил собаку, чуял, что приедет Прокопов сын и спросит? Оно ведь как: не застрели собаку, и Прокоп, конечно, был бы живой. А ну как пойдет все так, как пророчит глухая Домаха Гармошка, которую бог обидел слухом да взамен наградил языком; что тогда? Толька, какой он ни есть, все же Прокопово семя! Покойный объездчик-то ведь никого, если не считать собак, не любил, окромя среднего сына, и если Толька решит, что тот, кто стрелял в собаку, убил тем самым и батька, как тогда обернется все?