Анатолий вспомнил об этом разговоре сразу, как только остался наедине с хатой и двором.
Со старшим лейтенантом Морозовым они были дружны настолько, насколько это возможно в условиях воинской субординации. Морозов принадлежал к числу тех молодых командиров, которым доставляет высшее удовлетворение сознание своего полного и совершеннейшего владения предметом, и это техническое увлечение охотно перенимали у него наиболее способные из курсантов. С первых же месяцев учебы Багний постигал и матчасть и искусство вождения с легкостью технически одаренного человека, и после окончания автошколы был оставлен при ней в качестве инструктора. Звание младшего сержанта пришло за ним уже на целину, куда он был в числе других служащих автошколы командирован на уборку урожая. Целина (а побывал он там не раз) сблизила его со старшим лейтенантом, и к концу службы Багний стал водителем-асом, умевшим на слух безошибочно определять малейший дефект в работе двигателя и убежденным к тому же, что лучшее на земле занятие — это крутить баранку и наматывать на колеса километры.
Однако, когда пришла пора решать, как быть после демобилизации, он, хотя и дорожил мнением своего наставника, поступил по-своему, рассудив, что Морозов до мозга костей человек городской, равнодушный к земле и потому ему не понять всего того, что чувствовал Анатолий. Его тянуло в Сычевку, домой. Оставаться сверхсрочником при автошколе он не хотел, а почему — и сам не мог ответить определенно. Каждый год будут приходить новые курсанты и, отбыв положенный срок, уходить, что-то искать, чего-то добиваться в жизни, а он будет сидеть на месте, толстеть, гляди, и глупеть, как старшина Шигимага, прозванный Фиги-Миги, — у того даже шуточки из года в год повторялись одни и те же и в чертах лица, в выражении проступало что-то истерто-казенное. А может, сбежал от Тани, чтоб понять, что это было: любовь или, просто влечение. А тут еще письма из дому с настойчивыми просьбами матери…
«Ну что ж: поживем — увидим!» — подытожил Толька, оглядывая подворье. В конце концов, демобилизованный солдат — вольный казак: захочет — останется, не захочет — шоферу везде работа найдется. Живут же ребята — и ничего! Конечно, был бы жив отец, может, Толька рассудил иначе. Ну а пока он не жалеет, хотя то, что он встретил здесь, вряд ли кого могло обрадовать.
Он бродил по двору, расслабленный, успокоенный, отдыхающий душой, время уже текло медленно, тягуче, не подстегивало, торопиться дальше некуда, все, конечная остановка, присматривался ко всему, что попадалось в поле зрения, пытался представить, как тут жили без него. Только теперь, после долгого отсутствия, он увидел, как стара осевшая под бременем лет хата — таких в селе оставалось уже совсем немного, увидел свежую заплату на крыше и догадался, что это оттуда стрелял батько во время пожара. Забытая в сторонке у порога макотра с луком, треснувшая и схваченная у ободка проволокой, его, Тольки, еще работа, заржавевшая цепь от комбайна и колеса от плуга в бурьяне под погребом, накрытым тем же ветхим куренем, и та же перекосившаяся дверка со знакомой клямкой… — все невзрачное, заброшенное, но вот почему-то радостно и покойно от этой встречи, тепло в груди будто разливается.
— Ангел, будет тебе ворчать! Иди ко мне, ну! Хочешь колбасы московской, копченой? Погоди, сейчас угощу.
На минуту Толька зашел в хату, скинул бушлат, бегло осмотрел горницу, кухню. Потолок вроде стал ниже, и свету будто поубавилось, а в остальном ничего не изменилось, точно вчера его провожали. Печь, лежанка, деревянная, на досках, кровать с горкой подушек, старый патефон, который Петька, должно, уже распотрошил до винтика, и тот же крюк в матице, к которому подвешивали люльки (и его, Толькину, тоже)…
Он порылся в рюкзаке, отломил кусок дорожной колбасы. Глянул в окно — сарай словно наблюдал за ним пустыми глазницами обугленных дверей. Если б не он, Толька еще мог бы надеяться, что вот сейчас во дворе появится отец, слезет с Гнедка, привяжет его у шелковицы, разломит «тулку», проверяя, не заряжена ли, и повесит на колышек в каморе. «Прибыл, значит? А я, это, под Хуторами был. Трактористы видели там на озерке, ну у границы которое, табунки утей. Дай, думаю… Ну, здоров. Значит, прибыл? Ну-ну…» И все наверняка было бы так, как будто они вчера только расстались. Отец не терпел всяких там излияний чувств при встречах или расставаниях. Приехал — значит, хорошо. Чего же еще?
Все это, возможно, было бы, если бы не сарай. Он мешал, что-то зачеркивал, лез в глаза, обезображенный, кричащий.