— Так уж сразу и зятя! — вскинулась Вера. — Я так и знала, что вы начнете. С тем не ходи, на того не гляди, с тем не стой… А если просто так — нельзя, да? А он, между прочим, шофер, первый класс у него, и вообще…
«…что с вами говорить об этом!» — так следовало понимать.
— Так он же из Багниев, дочка!
— Ну и что? То, что Прокоп тут коленца выкидывал, какое это имеет к нему отношение? Мало ли что там у вас с Прокопом было, а Толька-то тут при чем?
— Оно-то так, только у них ведь в роду все пьяницы и дебоширы, забыла?
— Так уж и все!
— Жизнь свою искалечить хочешь? Ты вон на Анюту погляди.
— Ой боже мой, да еще ж ничего нет! — нервно рассмеялась Вера. — Ну были в кино, ну проводил, ну и что? А вы сразу — зять. Еще неизвестно, останется ли он вообще в Сычевке.
«А и верно! — подумала Ганна. — Чего это я набросилась? Вчера, считай, приехал… Вот сумасшедшая, как с моста да в воду! Ничего ж еще нет, а я уж раскричалась, тьфу!»
Вера допила молоко, убрала со стола и начала стелить.
Некоторое время обе, и мать и дочь, молчали.
— Про собаку не спрашивал?
— Про какую еще собаку? — повернулась Вера.
— Ну которую застрелили? Слышала, будто Домаха Гармошка сказывала — по хатам он якобы ходил, спрашивал. Или собирается пойти — вот уж точно не скажу. Ну, так тебя он…
— Господи, нужна ему ваша собака! Ту Хромку послушать, так на вербе груши растут!
— Ох, дочка, гляди! Боюсь я их, Багниев. Вспомню, как Прокоп вязанку у меня на плечах… Так меня всю аж колотит! До смерти не забуду ему, паскуде плешивому, хоть и нехорошо так про упокойников, прости меня господи. Скажу тебе прямо: кого другого — приму, а Прокопова — душа не лежит, какой бы золотой он ни был!
«Примете, если что! — так и подмывало Веру сказать. — Еще как примете!»
Она быстренько разделась, погасила лампу и легла, скрипнув в темноте пружинами матраца.
По хате поплыл едкий чад от фитиля. В тишине мерно тикали ходики, и белели занавески на окнах.
— Мам, а кто ту собаку убил, вы знаете?
— Вспомнила на ночь глядя! Еще приснится.
— Знаете?
— Откуда? Что я тебе, прокурор? Ты спи. Вон уж бамкает в радио.
Мать умолкла, но через минуту отозвалась снова:
— В хату не только телевизор надо. Шкаф надо. С зеркалом. Диван… Много еще кое-чего надо!
— Заработаем! А то, может, зять какой расстарается…
Вера прыснула в подушку.
— Смейся, дурочка, смейся! А матери хочется, чтоб ты жила по-людски. Время-то теперь такое, что жить можно. Дай бог чтоб и дальше не хуже было. А может, и лучше. Это раньше-то… А вам должно быть куда легче! Я вот думаю даже, что молодые которые — они спокойнее должны быть, добрее. Не пришлось им хлебнуть ни войны, ни тех злыдней, что с ней пришли. Вам что? Знай только работай, а все остальное само придет. Иные мечутся туды-сюды — на стройку, в город, то да се… Ищут чего-то, а чего, и сами не знают. А я понимаю так: есть у тебя работа — вот и делай ее по совести, от души всей, не ленись. Доярки теперь вон в каком почете! Фросину не успели наградить, а ей колхоз уже какой дом поставил!
— Кому что, а вам…
— А ты что, не могла бы так же?
— Фросина сколько вон уже дояркой, а я только начала. Вы хотите, чтоб я вам сразу и орден заработала!
— Ну ладно, спать давай. А то, гляди, заспим еще.
Ганна зевнула, поворочалась, укладываясь поудобней, и затихла.
Вера легла на бок — пружины проиграли при этом такую гамму, будто внутри матраца был упрятан целый оркестр, натянула одеяло до подбородка, и тут же к изголовью подступила тишина, бездонная и звенящая. Чуть слышно шаркала о подушку пульсирующая повыше мочки уха жилка, и какой-то странный тонкий звук, точно назойливый комар, нет-нет да и ввинчивался, подобно штопору, в висок, словно просил впустить его. Вера выпростала руку, убрала со лба щекочущую прядь волос, и звук исчез, чтоб через минуту всплыть снова.
Ах, эта мама! У нее только хата на уме, как будто в ней все счастье. Хотя в чем оно? И само оно придет, как мама говорит, или его надо добывать или заслужить, этого Вера не ведает. И вообще шут его знает, что это такое — счастье… Весной, когда пашут огород и когда ты босая идешь по борозде за плугом, ощущая подошвами ног, какая она мягкая и рассыпчатая, эта земля, что еще и холодная от зимних вьюг и уже теплая от весеннего солнышка, идешь — и ты почти счастлива. Может, это и не счастье вовсе, а просто удовольствие, а счастье что-то большое? А то еще, бывало, летом на прополке сядут с девчатами в холодке. Густо пахнет трава, цветы млеют от жары, а в посадке тихо, лишь ветер шумит по верхам — сядут, поснимают косынки и платки, развяжут узелки и ну как врубают — аппетита-то не занимать! И труд тяжкий, и в пояснице без привычки будто огнем жжет, а все равно приятно — и девчачья веселая компания, и когда глянешь на пройденные чистые рядки свеклы или кукурузы, туда, где по горизонту бежит-струится текучее марево. А потом в конце дня вместе, всем гуртом, искупаться в ставке… Визгу, писку сколько! Завалишься в постель и слушаешь, как все тело, налитое молодой упругостью, сладостно гудит всеми струнами… Нет, интеллигенция, должно, из Веры не получится. Ей нравится работа, пусть грубая, требующая силы, ловкости, сноровки, но такая, чтоб каждая жилочка чувствовала, что делает живое дело, чтоб в руках все горело. Пусть докторша или учительша из нее и не выйдет, так свет клином на том не сошелся… Как это он сказал там, на ярмарке? «Быстрота и натиск»? Нет, Толик, этот номер тут не проходит, не такая уж она и дурочка. Знаем мы этих демобилизованных! Заявится и начнет воображать, что тут сразу перед ним растают, на шее повиснут. Андрей вон приехал, женился, а через месяц — нате вам! — жинка с дитем на руках: здрасте, мы ваши родичи! Нет уж, извиняйте, на мякине нас не проведешь! Мама сама на молоке обожглась, так теперь и на воду дует. И чего она это так против Толика настроена? Ох, не заспать бы — сраму потом не оберешься!..