Понемногу он обрел способность рассуждать трезво. Съездил в район на автобазу, побывал на карьере, погомонил с хлопцами-шоферами и дал Ковтуну согласие.
К ночи повалил снег — закружились, замельтешили крупные рыхлые хлопья, будто там, наверху, кто-то в злобном исступлении рвал в клочья белые простыни.
Черный двор, утонувший в ранних декабрьских сумерках, запестрел белым, посветлел.
— Такая красота, мам! — говорила из сеней Вера, отряхивая от снега фуфайку и платок. — Снежинки такие, как тарелки. Никогда таких еще не видела.
Она внесла с собой в хату запах снежной свежести, белой круговерти, опахнувшей ее на сквознячке у сарая, и, даже раздевшись, все еще ощущала на себе ее дыхание — пронзительное дыхание первого снега, молодого, ядреного, отдающего спелым арбузом.
Разлапистые снежинки лепились снаружи к оконному стеклу и оплывали, сползали вниз.
— Ну, слава богу! — вздохнула Ганна, возившаяся у печи. — Теперь-то уж и мороз нипочем. Что там у тебя на ферме? Пава твоя не растелилась еще?
— Не-е, скоро уж… Мычит все и такими глазами на меня смотрит!.. Боится, должно, а, мам?
— А то как же! Вот рожать будешь — поймешь, что это такое.
— Ну, скажете уж!.. А хорошо, что свет провели! Просто не представляю, как люди раньше могли при лампах соглашаться жить. Сидишь, бывало, как в пещере…
Пока Ганна собирала ужин, Вера, зарумянившаяся с холоду, ходила по хате, поправляя кружевные накидки, занавески, прикасалась к цветам на подоконнике, лепетала что-то, и матери трудно было уследить за мыслью дочери. Так белая капустница в погожий летний день без устали порхает по огородной зелени, и если и прилепится где на листик, то на мгновение, не больше.
Они кончали ужинать, когда в сенцах лязгнула щеколда и кто-то вошел, притворил скрипнувшую петлями наружную дверь. Потоптался, повозился в потемках, то ли стряхивая снег, то ли отыскивая клямку, и наконец постучал. Звук получился невнятным, потому что дверь в хату с незапамятных времен была обшита соломой и мешковиной.
Вера отворила. В сенях стоял Толька.
— Не ждали? Добрый вечер! — сказал он и, не ожидая приглашения, шагнул через порог. — Никак клямку не найду без привычки…
«А оно-то и привыкать не для чего…» — хотела было ответить Ганна незваному гостю.
Вера, опешив, закусила губу, стрельнула глазом на мать.
— Проходи, садись, — пригласила Ганна. — Может, вечерять будешь?
— Ну, если сто грамм нальете — не откажусь.
— Нема, не держим… — соврала Ганна, враз вспомнив про бутылку самогонки, что стояла в каморе на полке. Купила на той неделе у деда Пасечника, приторговывавшего этой «мырзой», как он это зелье зовет, купила, мало ли на что может понадобиться!
— Да я так, на испуг хотел взять, — усмехнулся Толька. — Человек я непьющий, можно сказать.
— Теперь непьющих нема, — отвечала Ганна. — Теперь все пьют — и мужики и бабы. Оно как: мешок с мельницы подвез — угощай, значит. Топливо доставили — опять же к столу проси… Куда ни повернись — давай эту самую «мырзу». Ковтун хоть и запретил всякие магарычи, а все равно привычка свое берет…
Пока гость и хозяйка вели разговор о том о сем, Вера молча убрала со стола посуду, снесла в закуток за печью, а затем, подставив под ноги скамеечку, устроилась с книжкой на лежанке, с виду безразличная, будто приход Тольки Багния ее нисколько не касался.
По оконным стеклам шуршал снег, налипал и оплывал, и только по уголкам рам вырастали округлые снежные закраины. В динамике приглушенно шебаршила музыка, тикали ходики, густо, еще с лета, крапленные мухами. Ганна перематывала в клубок суровые нитки, умиротворенная покоем, теплом и светом, примирившаяся с нежданным визитом председателева шофера: «Ну и пусть посидит, ничего у нас от того не убудет…» Толька рассказывал про недавнюю службу свою, про то, как обживается на гражданке, как крыл сарай и возил камень для будущего погреба, перемежал рассказы анекдотами и забавными историями, и Вера все чаще отрывалась от книги (да и читать она и не думала, взяла, чтоб чем-то руки занять), а лотом и вовсе позабыла про нее, хотя она и лежала раскрытой на коленях, — смеялась шуткам, на которые гость не скупился, и украдкой поглядывала на мать, оценивая то впечатление, которое Толька производил на нее.