Другой штабс-ротмистр из числа героев поэмы «Мёртвые души» служил где-то в захолустном гарнизоне. Это муж Александры Степановны (в девичестве Плюшкиной), чья «…походная жизнь с штабс-ротмистром не была так привлекательна, какою казалась до свадьбы». Деловые качества зятя Плюшкина Бронькин знал лишь по ужатым и сильно скупым оценкам его тестя. Здесь, естественно, только весьма условно можно было допустить, что зять Плюшкина был не очень умный, хотя, в конечном счете, всё-таки сердечный человек. Мужик понимающий, что у обладающего столь мудрой скупостью тестя что-либо выпрашивать — бесполезно.
Казалось, что Гоголь был добр ко всем военным всегда, и даже в описаниях дичайшей глухомани он искренне жалел безвестного пехотного офицера, «…занесённого, бог знает, из какой губернии, на уездную скуку».
Поручиков или прапорщиков на страницах поэмы Афанасий Петрович нашёл двоих, причём более ответственно относился к службе тот, что приехал из Рязани и поселился в шестнадцатом номере той же гостиницы, где и проживал Павел Иванович Чичиков. Он зарекомендовал себя большим охотником до сапог, «…потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую». Другой поручик — Кувшинников, по соображению помещика Ноздрёва «премилый человек» и «по всей форме кутила». В слово «кутила» т. Ноздрёв закладывал необыкновенно аристократическое и романтическое содержание. Это подтверждалось его восторженным рассказом о реакции поручика на барышню, разодетую в «рюши» и «трюши», отпускаемыми ей комплиментами на французском языке, а также тем, что Кувшинников не пропускал даже «простых баб». После групповой вылазки в театр Ноздрёв восторгался Кувшинниковым ещё больше, цитируя его взгляды уже и на актрису: «Вот, говорит, брат, попользоваться бы насчёт клубнички!» — и даже пытался убедить П. И. Чичикова, что ему точно понравился бы этот общительный военнослужащий. А может, и актриска?..
— Ну ни хрена путного офицерам в голову и сейчас не добавили, — громко заявил себе Афанасий Петрович и чуть отодвинул в сторону отчасти пожелтевшие заметки. — Как славились они во все времена понятными слабостями к выпивке и женскому полу такими и по сей день остались. Даже толерантность к дамочкам невысокого социального класса сохранилась на прежнем уровне. Лишь той радости и добавилось, что в попойках и посиделках вместо французских бутылок отечественный производитель нашёл своё место! Но манеры, пожалуй, потускнели и с языком французским у офицеров сегодня не столь бегло… — чуть задумался здесь Бронькин. — Видно, наши мистификаторы из газет со своими заметками об армии сегодня точно не ближе к её жизни, чем наш народ к балету и андеграунду разному.
В общем, застой…
Бронькин несколько раз озарил себя зевками во весь рот и направил поток своего сознания в одиноко стоящее в углу и зачуханное директором, а потом и персоналом кресло. Слепая ночь обнимала Афанасия Петровича всё сильнее и начала уже даже ему что-то шептать, похихикивая и на что-то намекая, хотя он и был не из тех людей, которые легко сдаются… Бронькин захлопнул тетрадь. «Он чувствовал, что глаза его липнули, как будто их кто-нибудь вымазал медом».
Глава VI
Практически живой
«О, если бы я был живописцем!» — вдохновенно писал Николай Васильевич Гоголь. О, если б автор сего жалкого и унылого опуса состоялся бы на худой конец, хотя бы толковым маляром, наловчившимся подбирать колера! Вот тогда бы и удалось ему удивить вас, как ровно и гладко выкрашены потолок иль стены! Закалённый в диспутах с сантехниками и каменщиками о культуре производства, толковый маляр смог бы профессионально поделиться с вами дикой красотой намётанного им слога. Смог бы точно донести до ушей ваших в натуральных выражениях и тонах, как изобретательно и сочно сквернохульничал Афанасий Петрович в тревожном сне, какие страшные обеты и угрозы произносил он после местоимения «ты» и фамилии своего работодателя! И выговаривал эти дрянные и опасные даже для себя самого слова мелкий, как и его зарплата, менеджеришка условно духоподъёмного учреждения Бронькин — по жизни человечек смирный и покорный, которого даже муха могла бы влёгкую оскорбить, оттеснив нагло от банки с засахарившимся вареньем. А вот без такого знатока красок бытия, маляра там, какого-то или, допустим, сельского оформителя из колхозного клуба читателя вряд ли заинтересуют пресные каракули и просторечия о том, что Афанасий Петрович местами ещё и кротко и тихо сопел мелким сапом. Дважды он кому-то чрезвычайно требовательно звонил и угрожал, хватая вместо телефона частично обгоревшую жестяную банку из-под растворимого кофе. Потом что-то бормотал об ответственности и призывал этого кого-то к порядку. Изредка Бронькин подымал голову и приказывал всем встать и немедленно разойтись. Затем — сойтись. А дальше забывался крепким сном ещё глубже, чтобы сызнова испускать звуки храпа, которые теперь уже звучали длиннее и убедительнее прежних переливов, никому не прекословя. Порой казалось, что Бронькин даже норовил отжать дюжину скупых, как и сам, и горьких как полынь слёз то ли от себя, то ли от своих собеседников, взывая их к поискам потерянной в окопах и блиндажах совести. Тогда он дробно повторял вслух редкостные прилагательные в мн. ч. и употреблял пронзительные и теперь уже печатные площадные существительные. Да так артистически это у него получалось, что в продолжение прорывающегося сквозь частокол бурчания словосочетания «конституция города» отдельные портреты на стенах красного уголка принялись мироточить. А из-под портрета бывшего тестя градоначальника, вослед за перистой тучей пара, ускоряющейся струей хлынула горячая вода, и в округе сильно потянуло хлором. Словом, вытанцовывалось так, что Афанасий Петрович Бронькин в эти минуты представал лицом крайне актуальным, необходимым и категоричным.