Выбрать главу

Вышло даже так, что ей нашлось место, а я остался у огромной, сложенной из кирпича колонны. Посадили и иностранцев. Органистка сидела ко мне спиной, но я вначале не ее заметил, а другую женщину, стоявшую рядом с ней для перелистывания нот. А еще она переключала бесчисленные кнопки на огромном пульте, который напомнил мне пульт прокатного стана. И вообще все было похоже на работу механизма с программным управлением. Органистка иногда даже отслоняла от клавиш руки и играла одними ногами. Помощница ходила перед пультом, сверялась с бумажкой, когда и какую кнопку нажимать. Зажигались и погасали огоньки. Вертикальные створки надо поем то открывались, как жалюзи, показывая сверкающие стальные внутренности, то закрывались.

Вот закончилась музыка того произведения, на которое мы опоздали, и органистка вышла на поклоны, оказавшись молодой и красивой. Кстати, и ее помощница тоже была красивая и стройная, и мне хватило этого, чтоб к музыке не придираться. Место у меня вышло отличное — виден весь зал, своды, орган, — моя женщина сидела в профиль ко мне. Я видел, что в зале изрядное число любителей органной музыки, один усатый и лысый человек, откину» голову на спинку кресла, казалось, спал, но, приглядевшись, заметил я, что он еле заметно, под музыку, дышит и замирает в особо напряженных местах, так же и многие.

Ни грудь человека, ни смычок не извлекут аккорды такой протяженности, как орган, и такой наполненности звуком замкнутого пространства. Иногда это был растянутый во времени протяженный грохот, допустим, летящей по каменистому берегу пенной волны. Какое еще могло быть сравнение при имеющейся близости моря? Ах, как мне хотелось написать о море! Да разве только один я так восклицал? Простится мне от искусствоведов — и Айвазовский в своих полотнах более силен в написании неба, нежели моря. Тут объяснение то, что небо даже в мятежных состояниях природы все-таки более неподвижно по сравнению с морем, то есть в те несколько мгновений, нужных для впечатывания картины в память зрения, небо милосерднее к нашим глазам, дает себя разглядеть, но не стихия, именно стихия, воды. В ней миллион движений на каждом квадратном метре, тысячи зеркал с внутренней подсветкой, с отражением, с боковыми бликами.

Я посмотрел вверх — паруса под сводами были расписаны, но фрески плохо сохранились. Хорошо читались надписи «Егудиил, Уриил», но сам центральный образ был прекрасен. Кого только и чего только не видел этот образ, видя одновременно всех и каждого, а каждый общался только с ним, встречаясь робким, или недоуменным, или растерянным взглядом один на один. Такой же образ, только гораздо более молодого Христа я узнал в этот раз в Новом Афоне, куда меня тоже вывезла моя женщина…

О господи, я же на концерте, спохватился я. Но тут же положил себе сформулировать, а после выговорить ей целую теорию о том, что мне но только не стыдно, что мне чего-то не дано, но что, наоборот, я рад, что и не дано и не стыдно. За все не ухватишься, за всем не нагоняешься. Ужас зрителей (слушателей, читателей) как раз в этом. Например, говорят: тебе непременно надо посмотреть такую-то выставку, фильм, спектакль, прочесть такую-то книгу, познакомиться с тем-то, что это обязательно тебе нужно. Но почему обязательно? А может, это мне будет во вред? Может, действие книги, картины, спектакля, общение с кем-то плохо повлияют на ту работу, которую я делаю и которой живу? Причем даже хорошее влияние может исказить замысел, а ведь замысел почти всегда лучше исполнения. Почему же так? Уж не глупее нас были мудрецы, сказавшие, что влияние надо испытывать до поры самостоятельности, а потом следует развивать данное тебе. Зря, что ли, они творили уединенно, уходили в затвор, в безмолвие. То есть вроде бы уходили от процесса жизни, как сказали бы сейчас. Но выходили их работы куда долговечнее и куда важнее, нежели те, что создавались с натуры. Почему, например, я должен стесняться того, что мало или даже совсем ничего не пони маю в органной музыке? Почему мне не стыдно, что, будучи в Риге, не старался попасть в Домский собор?. Ничуть. Мое место, надеюсь, занял тот, кому это надо больше. Если меня не тянет читать какого-то писателя, что из того, если даже все кругом упрекают меня в невежливости по отношению к этому писателю. Я рад, что хоть наконец-то ко временам седины появляется чутье раненого животного, которое точно знает, какое растение его спасет, а какое погубит.

Взять этот же Дом творчества, эту атмосферу порядочности и троекратно взвинченной приветливости, когда здороваешься на день по три, по четыре раза. Но ведь тут же враз живут и закоренелые, кровные, враги, которые тоже раскланиваются. Помогает ли это им в работе? А может, они идут от противного, ведь столько огня в сдерживаемой ненависти? Может, они шутки черной злости пишут набело? Но уж если ссылаться до конца на мудрецов, они-то бы не впали в осуждение других. Так что надо спрашивать только с себя и не прощать только себе. Еще к тому же: из многих наблюдений и выводов я заключил, что хватающиеся за все, знатоки во всем — тщеславны. Даже если это многое есть добродетели. Ведь и ими кичатся.

Как же все-таки сделан, написан, создан, сотворен этот образ? Даже но о трудностях я думал, когда надо было работать на лесах, лежа кверху лицом или же стоя и опрокидывая до онемения голову, думалось о тайно, которой владели эти мастера. Попытки вычислить эту тайну, изучая пропорции, соразмерность, отношение одного к другому, изучение состава красок, материала кистей — все это оказывалось и будет оказываться суетой. Ближе всех к разгадке тайны подходит мысль, что волшебство мастеров прошлого было в их вере, вере в то, что их дело призвано спасать людей. А уж надо думать, что свое призвание к этому делу они пытали многократно. И росписи храма Нового Афона прекрасны. Жаль что после осмотра группу неумолимо повлекли в пещеру. Была адская жара, потом поезд, ощущение метро, потом путь по залам, в которых я только и замечал вмешательства человека в природу — подсветку сталактитов, щелканье тумблеров, управляющих включением и выключением прожекторов, и непременное требование экскурсовода — женщины в валенках, — чтобы мы имели немного фантазии и тогда увидим в изгибах и выступах мифологические и сказочные персонажи. Я тащился сзади, и единственное, что меня взволновало, это изыскание ученых, что пещеры — следствие работы подземных рек, которые вымывали известковые, слабые породы, оставляя навеки гранит. Действие рек, — сказала экскурсовод, — относится к временам ветхозаветного библейского потопа». Эта фраза в соединении с известием, что Новый Афон был выстроен на месте захоронения одного из учеников Христа, апостола Симона, резко соединяла эпохи, страшно отдаленные. Страницы древних рукописей, даже переизданные современным способом, оживлялись вдруг картины, особенно фрески вдруг являли первоначальный смысл, но это было так быстро, что смысл ускользал, оставляя мучение души по себе. Разве еще и загадку того, что поможет открыть этот смысл — концерт, например, галерея, книга? Какой концерт, какая книга? Подпорки они или же такие наслоения над смыслом, что гораздо лучше не брать их в расчет’, конечно, лучше не брать — мудрость никогда не была количеством знаний, смешно думать, что отшельник, открывая родник целительной воды, знал состав солей этой воды. Но шли за мудростью к нему, а не к ученому, который мог написать о химическом составе этой воды огромную работу, включающую объяснение, почему она месяцами остается свежей. Но главный вопрос: почему открыл родник отшельник, а не ученый?

— Да, — сказала в этом месте милая моя женщина, когда мы после концерта сидели у моря. — Как хорошо, что бабий ум короток. Могу себе представить жену этого ученого, которая за исцелением бежит к отшельнику. Они ведь условные фигуры? А жена реальна. Ух, как реальна!