— Что ты о нем!
— А то, что с нами ехала его жена, которая была в восторге от его шуток.
— Вот бы вам таких жен. Моему особенно.
— Он бы ее стал лупить.
— Она бы и это считала как знак внимания. Только, скорее, она бы его лупила.
— Верю. Некоторые женщины специально устраивают сцены мужьям, чтобы потом страстью искупить свою вину.
— Откуда ты все знаешь? Значит, у тебя были еще женщины?
— Кроме тебя никого. А между нашими встречами жена, в редчайшие дни. Мне этого хватает выше головы. Ну, пошли в воду. Как раз луна зашла, и море будет светиться сильнее. И медуз нет. Сынишка мой раз сказал, когда пришел на море и поглядел в воду, увидел медуз и говорит: «Мало гадин, но крупные». Он сейчас с ней. Вот чего не отнять от нее — материнства.
Мы плыли рядом. Луна опять засветила во все небо. Было тихо, мы плыли без единого плеска. Женщина прерывисто заговорила:
— Такое все первобытное, если еще на берег, на эти многоэтажные корпуса не оглядываться. Вода, опусти в нее голову и открой глаза, малахитовая, свои руки как из слоновой кости, даже странно, что они так легко раздвигают малахит. И почему, как могут люди ссориться? Почему ты ссоришься с женой?
— А почему ты ссоришься? Давай поворачивать. Почему вообще мы съедаем друг друга? Это что — средство к существованию? Или даже форма существования?
— Муженек уже мне вдалбливал: враги человеку — домашние его. Зачем тогда женился?
— Но он же не знал о своем призвании.
— Но я-то при чем?
Мы вернулись в корпус, пройдя мимо вечно недовольной привратницы. В баре еще гремела музыка, разносортные девицы впархивали в него и выпархивали.
— Ужас какой-то, будто все с ума сошли. Ведь тоже чьи-то жены и чьи-то мужья. Или, еще ужаснее, будущие чьи-то жены и будущие чьи-то мужья.
— Не суди, да не судима будешь.
— Господи, ты будто у мужа моего учился. Еще скажи, что из блудниц со временем выходят блюстительницы чужих нравов и ханжи первостатейные.
— Видишь, ты зря на мужа сердишься, ты поддаешься все-таки его влиянию.
Мы уже были у себя в комнате. Она переодевалась, сушила волосы, развешивала пляжные полотенца, купальник.
— Это точно — поддаюсь. Узнал бы он, как я его цитирую, без него, конечно. Я ведь баба, а ведь баба, по Гоголю, что мешок, что положат, то и несет. Конечно, я его люблю, но подавить свою личность, независимость ради даже него — лучше умру.
— И умрешь, умрешь от гордыни именно как личность раньше смерти. И про независимость ты здорово трактуешь, как будто мы независимы даже от мозоли на мизинце, от настроения начальника, от давки в автобусе, от перемены погоды… За что же тогда его любить, когда он давит тебя как личность?
— За то, что он бывает таким, как ты, — ласковым, любящим, внимательным. Много ли мне надо?
— Ты требуешь его всего, это, конечно, прекрасно. Но его всего требует и работа. Разве и я не ухожу от тебя к работе? Ухожу, но здесь нет той суеты, которая считается, а может, и есть жизнь в том мире, который мы оставили. Ведь и я люблю жену, может, именно за то же, что она иногда похожа на тебя.
— Чем же?
— Отсутствием мелочных обид, раздражения по пустякам, поисками двойного смысла, бесконечными ожиданиями внимания к себе, ожиданием… а! Я думаю, что ты согласна, что понятие страдания входит в понятие искусства. Вот у кого вампиризм так вампиризм — это у читателей и зрителей, ведь они именно тем наслаждаются, что принесло создателю наибольшее страдание.
— Муж всегда повторяет, что никаких страданий, мучений творчества нет — сплошная радость. Мучения у меня.
— Мучений творчества нет, но есть жуткое, обморочное, ненормальное, изнуряющее, тут все эпитеты годятся, тяжелейшее ожидание творческого состояния.
— Он пока его дожидается, доведет меня до нервного истощения, до таблеток, я их горстями пью, а сам творит и радуется. Хорошо устроился. И еще понимания требует. А кто меня поймет?
— Но творит-то он, а не ты. А таблетки брось пить. И «та по врачам ходить. Классиков любишь — люби и их выражения. По Толстому, нет большего заблуждения, чем то, что врач может вылечить. Муж твой через свои страдания несет радость. Хотя понимает, что надо любить ближних, а несет радость неопределенным чужим.
— Ближние же — враги его.
— Все-таки ты злопамятная. Это от своеволия. Он занимается искусством. Было ли оно в древности в таком виде? Нет. И искусством не называлось. По истокам профессии он — летописец. Куда мы убежали от этого? К искусству, то есть к искусственному. А за это надо платить. Здоровьем, нервами, — ну и так далее. А ты без конца: а я, а мне! Ты как барыня-старуха тургеневская из «Муму». У нее дворовая девушка просится замуж, а барыня недоумевает, что это за блажь, ведь она же сама не хочет замуж.
— Это ты к тому, что он уже меня сделал старухой?
— Не кокетничай. Просто нельзя равнять несравнимое — мужчину и женщину. Если тебе совсем не надо ни капли выпивать, это не значит, что это не нужно и ему. Какая тут драма?
— Если б ты хоть раз видел его лицо в пьяном виде, хоть бы раз услышал, как он во сне что-то кричит, я б на тебя посмотрела.
— А что ты хочешь, бесы свое возьмут.
— Ты специально ведешь к тому, чтоб я и с тобой поссорилась?
— Вот тебе и пример. Ты выдумываешь обиду, вот и разбежимся по углам, вот уж им радости — похихикают. Не заметила усталости, не простила обиду, не смолчала вовремя, не перетерпела — вот тебе десятки щелей, куда можно влезть. Всему время-любви, работе, молчанию, радости, печали, откуда же эта претензия на сплошную радость?
— Какая там радость, хотя бы покой, да и он мне только снится, я вся как струна, я постоянно в тревоге за него, в напряжении.
— Чего боишься, то и случается. Нечего бояться. Готовь еду, детей воспитывай, рубахи стирай — в этом есть огромный жизненный смысл. Когда в его усталости ты утешаешь его…
— Он этого не ценит.
— Ошибаешься. Ты ждешь, что он явно оценит, явно это покажет, но есть же благодарность сердца.
— Увидеть бы хоть раз.
— Только на вскрытии. Самое прочное, что есть в любви, теплота сердца, хотя выражать ее мешает рассудок. Ну, будем ссориться?
— Неужели он сейчас ведет с ней такие же разговоры?
— Непременно! А так как он начитаннее меня, то читает ей стихи Василия Федорова: «До всенародного признанья пути заведомо трудны. Поэт обязан быть в изгнанье хотя б у собственной жены».
— Я просто поражаюсь, насколько он жесток. Иногда я ужасаюсь, что я и сама служу объектом его наблюдений. Ты сейчас скажешь, что самая доступная натурщица — это жена, знаю. Но он не рисует, он использует меня как доказательство своей концепции.
— Прочти маленький рассказ Нормана Мейлера «Записная книжка». Он тебе его пересказывал?
— Нет.
— Странно. Рассказ этот многое объясняет. От писателя, не выдержав всего того, на что ты жалуешься, уходит жена. Все ему разгневанно высказывает. Он слушает, смотрит и думает, что какой бы прекрасный мог выйти рассказ — от черствого, не понимающего женскую душу человека уходит жена. Какие у нее слова, думает он, их можно найти только в минуту страсти, надо запомнить, думает он, надо записать, а то забуду. Он даже не понимает, что жена уходит всерьез, он и тут поглощен своей проклятой работой. Видишь. Так что, если ты и выкидывала какие номера, он не принимал их за настоящие, хотя переживал страшно.
— Ничего, я однажды проучу его как следует.
— Не смей! Писательство есть обреченность, а писательская жена — жертва. Счастье ее в полной растворенности в деле мужа. Только так. Это единственное. Уверяю, что он работал бы в два раза больше, если бы ты больше думала, как ему помочь. А помогают не обиженным молчанием, не истериками, а ласковостью и добротой. Помни Анну Григорьевну.