— Да. — Я расстегнул нагрудный карман рубашки. — Вот оно. Ты хочешь его порвать? Я могу это сделать сам. При условии, что ты пообещаешь сама отвезти меня на родину. Условие на условие это честно.
— А я?
И это «а я?» вырвалось у нее так горько, так сердечно, что я похолодел от понимания, что она не затеяла супружескую ссору с целью сделать меня виноватым в ее бедах, нет, она гораздо выше этого, и что я могу лишиться ее. Ведь это «а я?» было единственным, которое говорило о любви ко мне даже за гробом.
Я поднял на нее глаза. Сердце потихоньку переставало слышаться.
— Ну, — вздохнул я. — И чего я добился? И у меня же болит сердце, и я же во всем виноват. И ты же спасаешь меня лекарством.
— Я предусмотрительная. — Она будто возвращалась откуда-то. — Нет, милый, ты затеял эту игру в возлюбленных, чтоб убить меня.
— Ой!
— Ты специально ее выдумал. И этот разговор о фильмах, эта фраза «упадешь и костей не собрать».
— Но ты же сама меняла ударения. Пропасть — пропасть.
— Специально, чтоб проверить тебя.
— То есть я же в дураках.
— Да, родной. Теории могут быть в жизни, но жизнь это практика. Какой ты еще ребенок.
Она всегда любила раньше, когда я дурачась играл в маленького. То есть слабого, то есть зависимого от нее, то есть не такого, каков я есть.
— Я сейчас перестану болеть, — сказал я. — Я уже перестал. Все! Давай избежим упреков. Дай носовой платок. Как ты плохо следишь за мной, у меня не оказалось даже носового платка. «Эх, мы с милашкою прощались, очень горько плакали: ее слезы, мои сопли на колени капали». Торжествуй — плачу.
— Ты всегда был глупым, теперь я убедилась в этом окончательно.
— А кто меня сделал таким? Кто? Ты. Я поглупел от любви к тебе. Ведь муж, вооружись афоризмом, есть продукт деятельности жены.
— Какая, в самом деле, глупость.
— Пить хочу до того, что не дотерплю до дома, спущусь вниз, в пропасть. И тебе принесу.
— Потерпишь.
— Нет. Разрядка напряженности. Ты что, в самом деле могла прыгнуть?
— Да.
— А я? Ты обо мне подумала? На кого б ты меня бросила.
— Ой! Найдутся.
— Не ври, все сходятся в единственном варианте. И надо терпеть.
— Что терпеть? Ты опять?
— Опять! Что, недолго добежать до пропасти? Игра в возлюбленных была правильная, и не было в ней ничего фальшивого. Нам было хорошо, но «сулит мне труд и горе грядущего волнуемое море», и надо быть готовым. Большой труд! Разве я не дерзаю взяться за него! Еще как. Я плохо думаю о себе, ты знаешь, прошло мальчишество, когда я воображал, что чего-то стою. Стою не я, а то, что дано мне. Сказано, что человек может гордиться только тем, что свершил до рождения. Но последняя фраза в роли любовника о твоем муже: ты знаешь, милая, он стоит того, чтобы раствориться в нем, его работе, и это твой единственный путь к счастью. Будем любить, а если нас не любят, будем считать себя виноватыми. И это во всем.
И мы пошли. Все-таки я все время старался идти так, чтобы жена моя шла подальше от края пропасти.
И получалось, что ближе к краю шел я.
Рига, час ночи
Кто бы знал, до чего я не люблю никуда ездить. Но, видимо, в наказание за это судьба гоняет меня почти непрерывно. А тут и вовсе сошлись подряд три поездки: в Тбилиси, оттуда в Иркутск, потом без передышки в Ригу. Так что я еле-еле душа в теле обнаружил себя в номере гостиницы «Латвия». Причем почему-то вначале увиделась зеленая куртка, брошенная на кресло, и мысль, что пора проникаться уважением к ней — ведь куда бы я ни приехал, она уже здесь, — мысль эта слегка оживила меня. Но только слегка. Уж если у куртки не было сил взойти на вешалку, то что требовать от хозяина.
Все-таки я знал, что некоторое время продержусь, но вскоре накатит усталость, требующая сна, ведь разница во времени между Восточной Сибирью и Прибалтикой огромна, еще вчера утром, закрывая ключом дом на Байкале, я подумал, что в Москве еще и первые петухи не кричали, что, вылетев из Иркутска утром, я и в Москву прилечу утром, а уже вечером того же дня надо грузиться в поезд Москва — Рига. На аэродроме в Иркутске один писатель иезуитски говорил, что печка в доме на Байкале еще не остыла, что он, может, еще сегодня поедет ее подтопит и сядет читать «Мифы народов мира», другой жалел, что я мало порассказывал о Грузин, и просил для запоминания повторить про «мерседес».
— А, — торопливо и натужно смешил я, — ко мне грузин подошел, узнал, что из Москвы. Спрашивает: «Помоги мне купить «медресес». — «Чего?» Он подумал, подумал: «Месердес». Слово это, может, он и не выучит, но «мерседес» купит.
— Они там тебя небось не так провожали?
— Да уж.
— Они хотели тебя из строя вывести, а мы нет. А если что, так мы догоним и перегоним!
— По тостам их не догнать.
Я как-то еще дергался дорассказать о Грузии, ведь я там был впервые, но все выходило наобляп, думал, что вот ведь про Гришу не рассказал, словом, все было так, как на проводах, когда вроде ненужное и торопливо скапанное почему-то потом помнится, хотя главное было в прощанье. Дотянули до последнего, стали торопливо жать руки, я пошел проходить помещения с жуткими названиями «Досмотр» и «Накопитель», отдавая паспорт, оглянулся и стал махать — идите.
И они, тоже смеясь и уже переключаясь, пошли в огромные стеклянные сверкающие двери. А нас быстро вывели на ту сторону аэропорта, объяснив торопливость тем, что рейс международный и нас по пути подсаживали, а такие рейсы не задерживают.
В самолете все было на высшем уровне, кроме еды, разносили даже вино и коньяк.
Из Омска я позвонил в Москву, сильно надеясь, что поездка в Ригу откладывается или вовсе отменена, так бывало. Но — нет. «Радуйся, ты же не куда-нибудь — в Прибалтику», — сказала жена. «Там дождливо, наверное». — «Ну и что, там все равно хорошо. Да и всего-то три дня».
Шел обратно, у лестницы в международный салон остановили два солдата, сверкающие значками, и попросили купить в салоне бутылку. Я глупо спросил, что разве нет в ресторане, и тут же устыдился, какой солдатам ресторан, да и рано, да и в нем все с наценкой, тогда как в буфете салона обычные цены. «Может, пива лучше?» — «Тю, пиво слабое, та мы ж, дядя, вже до дому», — успокоили меня. Я купил ребятам просимое и вынес, за что они с чувством благодарили: «Спасибо, батя!» Вернувшись в салон, я невольно посмотрелся в зеркало, им в отцы я пока вроде не годился.
И опять нас повели предъявлять паспорта, в самолете опять кормили и поили, по радио барабанили объявления о летных правилах и пролетаемых пространствах, в перерывах объявлений, прибавляя звук, глушили судорожными ритмами, в голубом сигаретном дыму носились призраки бортпроводниц.
А все еще шло утро. Солнце, настигая нас с востока, неслось над страной солнечным освобождающим затмением.
И в поезде, и в гостинице моим соседом стел писатель Анатолий. Мы называли друг друга просто по имени. Вот и сейчас было бы странно, называй я Толю в рассказе по фамилии или по имени-отчеству, ведь в повседневной жизни он для меня просто Толя, а я и рассказываю о повседневна кости. Его книга вышла на латышском языке, и он ехал в Ригу именинником. Он — кореец по национальности, восточным человек по образному мышлению, пишущий на русском языке, — пришелся по душе латышским читателям.
Толя вышел из ванной, как и не было дороги, веселый, энергичный. Стал у окна расчесывать свои длинные черные седеющие волосы.
— Это Даугава?
— Да уж, не Ангара.
Широкая Даугава, видная из окна, вдруг осветилась, будто подсвеченная изнутри, — это дальнее солнце отразилось в ней. Осень, сверкнувшая предзимним всплеском Тбилиси и на Байкале, продолжалась. И это сияние, и красивый город в изножье гостиницы не могли не взбодрить.