Выбрать главу

Пообедали на дорогу. Слепая тетушка пришла по стенке проститься. До этого она крошила корм курам. Прибежал Вадимка, спросивший, едет ли с нами Гриша, обрадовался, что не едет, и ясно было, что он доволен грядущей полнотой влияния на городского братенника. Пришли сестренницы, но на минутку, у всех были дела, работа. Толя не позволял никому унывать, укладывал сумку и говорил: «Запевай, товарищ, песню, запевай, какую хошь. Про любовь только не надо — больно слово нехорош».

Машина снова, как и при приезде, не дошла до дома, мы вышли ей навстречу. Стояли на мосту через Каменку, водную артерию Чистополья. Вода была чистой, но мелкой, и серебряная монетка, которую я бросил, не успев сверкнуть, легла на дно.

«Колокольчик»

Было это на праздновании 600-летия города Кирова-Вятки-Хлынова. Но вот тоже сразу вопрос — почему шестисот-, а не восьмисотлетие? Не могу я поверить легенде, что шестьдесят ушкуйников создали огромную республику, с огромным населением, войском, управлением по типу новгородского веча, республику, ведущую переговоры с другими княжествами и, наконец, почти добровольно пятьсот лет назад вступившую в состав русского государства? А было времени республики почти триста лет. Сунулся я со своим вопросом к историкам, но мне дали понять, что открылись другие факты, что достовернее другое, то есть омоложение на двести лет, и вообще намекнули, что это их дело, историков, устанавливать даты, а рое, писательское, ковыряться в душах, хоть в чужих, хоть в своей собственной. Тут, может, сработала политичная мысль, что вроде не по чину областному городу быть вровень со столицей, хотя в те-то годы, во времена Боголюбского, чем была Москва? Сошлись мы с историками только на том, что наши вятичи выместили своими застройками язычников угро-финнов. То есть на месте Хлынова что-то стояло и до упоминания в летописях, а уж сколько этому чему-то было лет, никто не знает и не празднует. Но уж ладно, шестьсот так шестьсот, что для нас два века!

И вот в лето от рождества христова в Киров съехались гости. Выходцы из вятской земли были отовсюду, может, в этом и есть историческая роль Вятки — рассылать своих сыновей по белу свету. На пресс-конференции перечислялось столько знаменитостей, что уж никто бы не повторил слова Костомарова о Вятке, что «в русской истории нет ничего темнее Вятки и истории ее». В числе приглашенных были и члены Союза писателей, а в числе последних был и я.

В библиотеке имени Герцена, под ее знаменитыми пальмами, состоялся литературный вечер. Вдоль стен просторного зала стояли стенды с книгами участников, вырезки статей положительных отзывов о книгах. На одном из стендов книги немного потеснились, впустив и мою первую книжку.

* * *

Бел перерыва мы отсидели больше трех часов. Собратья по перу говорили о своей любви к городу Кирову, читали отрывки или стихи, ему посвященные. Пришло и мне выходить на трибуну. До этого я думал, о чем говорить. «Расскажи о себе, — посоветовал собрат, — тебя еще не знают». Подразумевалось, что остальных знают. Тут он похвалил мою первую книгу, она и в самом деле как-то быстро разошлась, о ней уже кое-где написали хорошие отзывы, несколько писем пришло от читателей: материнские рассказы, открывавшие книгу, передавались по радио, и туда пришли благодарности.

Начал я с того, что вятская земля не знала крепостного права, но почувствовал, что это известно, перекинулся на благодарность вятским женщинам, вообще на материнское начало вятской земли. В президиуме скрипели стулья. Зал был вежливее и терпел.

— Моя мама, — заявил я, — родила меня дважды.

В зале засмеялись.

— Да, именно дважды. Один раз как всех, другой раз как писателя. — Даже не заметив, что этими словами я выделил себя изо всех, я продолжал: — Как было. Шел с мамой на реку полоскать белье, это она шла, конечно, ну и меня взяла, и вот, шли мимо больницы, мама говорит: «Ты здесь родился». Я ничего не ответил, а когда возвращались, заявил: «Я здесь родился и еще буду родиться!» Мне об этом мама рассказала, когда я студентом приезжал на каникулы. Вот этот рассказ был первым из записанных материнских рассказов… К тому времени я кончал болеть детской болезнью прозаика — стихами, — добавил я, не подумав, что среди собратьев много всю жизнь пишущих стихи. Надо или не надо, но рассказал собравшимся о первой публикации, как мне велели и я пытался «высветлить» рассказы, но хорошо, что не получилось, как мама решила, что я публично ее опозорил, побежала на почту узнавать, кто еще получает такой журнал. Оказалось, никто. «Я же тебе только одному рассказывала, ты зачем записал?» Закончил я вводную часть выступления спорной фразой: — Но что есть писательство, как не публичный донос одного о чем-то или о ком-то для многих?

Далее говорил о книгах детства, как тяжело они доставались: чтобы записаться в библиотеку, нужно было сдать десять рублей, и вот мы собирали кости по оврагам, сдавали кости проезжим старьевщикам: тогда не было открытого доступа к фондам, а всегда казалось, что за прилавком книги самые интересные: как я все свои первые любви отдал девушкам библиотекаршам — на фоне книг они нанялись неземными. В этом месте, так как в зале было много работников библиотек, я сорвал аплодисменты. Словом, говорил сбивчиво, путано, но, как написали на следующий день в областной газете, «взволнованно и с большой любовью к вятской земле». Для чего-то сказал, что когда был маленьким, то меня, чтобы не уполз, клали спать в хомут. Тут видно, хотел усилить свое ямщицкое, по дедушкам, происхождение, то, что мы жили на конном дворе лесхоза и я много времени провел в конюховской. Первые анекдоты, услышанные мною, были на тему: ямщик и барыня. А то, что ребенок лежал в хомуте, я видел сам как раз в этой конюховской. Там жила большая семья конюха Федора Ивановича. Жена его положила сына в хомут, а я, кажется пятилетий, пришел с мороза погреться и вытереть сопли, увидел такое дело и, считая нормой русского языка все матерные слова, восхищенно сказал: «Ну, Анна, в такую мать, ты и придумала!»

После вечера редактор радиовещания пригласил записаться для передачи. Сговорились на завтра, с утра, так как в обед мы, разбитые на бригады, уезжали по районам.

Наутро я шел на радио, смутно вспоминая вчерашний вечер, который после официального вечера местные собратья давали приезжим. На нем говорили почему-то о проблеме, почему наше сельское хозяйство отстает по урожайности от частных хозяйств Запада, а так как сильно специалистов по сельскому хозяйству среди нас не было, поэтому отставание мы списали на характер русского землероба. Также досталось отсутствию дорог и сселению деревень, кто был за него, кто против, спорили азартно, будто кто спрашивал у нас совета: уничтожать деревни или сохранять? Но все время разговор возвращался к характеру землероба. Кто признавался, что не знает его, кто заявлял, что там и знать нечего, ссылки на авторитетные мнения летали над богатым столом во всех направлениях: бывавшие за границей пробовали провести параллели, но зря трудились: там, где ожидалась логика, было пренебрежение загадочного характера, расчет заменяла догадка, там, где в руки этому характеру шла явная выгода и надо было только шевельнуть пальцем, шевелить пальцем он не хотел, заменяя ответ на все упреки и доводы бессмертной формулой: да ну и хрен с ним! Как понять его, сокрушались инженеры душ, как? Но все же мы решили, что поймем и отобразим, нас много и становится ДО все больше, — и вот, вспоминая вчерашний вечер и постепенно оживая, я доплелся до студии, где редактор запер меня наедине с микрофонами в звуконепроницаемой комнате. Редактора я видел через стекло. Договорились, что я по своему выбору прочту два небольших рассказа.

Прочел.

Редактор пришел в комнату, полистал книгу и ткнул пальцем в две так называемые лирические миниатюры.