– Художник? – спросил Дроздов. – Слушайте, это он нарисовал картину «Наш красный сигнал»?
– Нет. Почему? Какой сигнал? – удивился и вконец обиделся Елохов.
– Давайте лучше выпьем, – сказал Коля примирительно.
Потом Дроздов и Коля стали вспоминать, как они призывались и в холодный осенний день шли строем от военкомата к вокзалу и по мосту через пути, как грузились – и эти воспоминания сладкой болью отзывались в сердце. Как ехали в теплушке, и дымила печка – жестяная труба была плохо скреплена в колене, а никто не поправлял, не интересовался.
– Тебя кто провожал? Мать, я помню.
– А тебя тетя Катя.
– И Маруся такая была. Неужели не помнишь? – и еще зачем-то объяснил женщинам, которые внимательно слушали: – Девушка у меня была тогда, Маруся.
– Нет, Марусю не помню.
Дроздов на миг выключился, как он умел, мимоходом, чуть отчужденно подумал о Рите. Все-таки мысль о ней доставила ему удовольствие.
– …И она меня тоже провожала. Зина. Не помнишь?
– Да, – неожиданно вспомнил Дроздов, – в сапогах.
– Точно, – засмеялся Коля. – Она и сейчас здесь живет. Тоня вот только ревнует.
– Полно тебе.
Дроздов посмотрел на часы:
– Ну, ладно. Спасибо хозяевам, пора мне идти.
– Сиди.
– Я же завтра в Курежму еду., – Вот это ты молодец. Посмотри, чего там понастроили. Жалко, раньше мне не сказал, я бы отпросился, с тобой бы съездил.
В коридоре было темно, лишь на столике дежурной горела зеленая лампа.
Идя по коридору, он удалялся от зеленой лампы. Конец коридора тонул в темноте, и он с трудом различал номера на дверях. Из-под ее двери пробивалась узенькая полоска света.
Он постоял несколько секунд, чувствуя возрастающее желание тихонько постучать в дверь, но не решился.
У себя в номере, не зажигая света, он долго смотрел в окно. Вдали, за тополями, кое-где мигая, горели, во мраке огоньки – люди не спали, готовясь к труду или ко сну, к отдыху или к дороге.
Он медленно разделся. Он знал, что его возбужденный мозг не даст ему сразу заснуть. И еще ему мешало что-то, он долго не мог понять – что же именно, и это мучило его, пока он не догадался: ему нужно было подумать еще о строительстве, о своих людях, о ломающем воду белом теплоходе.
9
Раннее утро было ясным и холодным. За ночь лужицы стянуло пленкой льда, на оградах и опавшей листве густо лежала изморозь. Дрожа от холода, они почти бежали по деревянным тротуарам, оставляя на инее четкие следы, – она держала его под руку, и это несколько мешало ему, – прошли над путями по влажно блестевшему мосту.
– У вас вчера поздно свет горел.
– Это моя соседка к докладу готовилась. Врач из района, на совещание приехала.
Он закашлялся, закуривая.
Поезд уже стоял у платформы, и едва они сели в старый, бывший когда-то вагоном дальнего следования, а ныне пригородный вагон, разгороженный трехэтажными полками, едва они успели вскочить, как он тронулся.
Вагон был почти пустой, они сидели у окна, друг против друга, и смотрели сквозь грязное стекло на уже освещенные солнцем красные стволы сосен, на волны хвои, седой от изморози.
На первой остановке вошло много народу, и сразу началась проверка билетов, но оказалось, что это не ревизоры, а продажа билетов прямо в поезде, – такого Дроздову не приходилось видеть в Союзе, только за рубежом.
Здесь были все знакомые между собой люди, каждое утро ездившие вместе на работу и каждый вечер возвращающиеся.
Рядом компания играла в подкидного, шумя и смеясь, и называя пики винями; позвали играть и их, но они не стали. Сидящая сбоку бабка, с корзинкой, рассказывала своей соседке про внучку, – и было непонятно – случайная ли попутчица ее собеседница или старая подружка. Бабка сочувствовала своей внучке:
– Дак везде деньги-т. А она молода. На шпильки сколько надо? – Под «шпильками» она имела в виду туфли.
Дроздов, уже давно опомнившийся от сна, но еще в состоянии как бы заторможенности, впитывал в себя все это, такое знакомое и близкое ему, смотрел в окно, по сторонам, улыбаясь, взглядывал на Риту.
Потом все разом поднялись, и они тоже, спрыгнули на междупутье, в еще холодное, бодрящее, уже пронизанное солнцем утро, прыгая через рельсы, добежали до автобуса и понеслись по новой дороге в новый город – уже открывающийся сквозь редеющий лес. Они уже видели огромные корпуса и трубы комбината, прямые и широкие, такие знакомые улицы, застроенные по типовым проектам.
И Дроздов, прильнув к автобусному окошечку, с волнением и гордостью смотрел на этот новый город и комбинат – уж он-то знал эту, ни с чем не сравнимую радость, когда на голом месте твоей волей и трудом поднимается город.
В ее присутствии он чувствовал это острее.
Они наскоро позавтракали в кафе «Молодежное» и расстались возле заводоуправления, договорившись встретиться здесь через три часа.
И он пошел по городу. Этот новый город был похож на сотни новых городов, но для Дроздова он был особенный, единственный город. Здесь было оживленнее, чем в старом городе, больше молодежи – в спецовках и ватниках, и в модных коротких плащах и пальто. Потеплело. Вдоль выложенных плиткой тротуаров шелестели последней редкой листвой уже набирающие силу насаждения. И если в старом городе больше всего было тополей, то здесь на каждой улице росли разные деревья – была улица и тополиная, и обсаженная березой, и липой, и даже рябиной. «С душой сделали», – подумал Дроздов.
В распахнутом плаще, держа в руке кепку, он неторопливо шел по тротуару. Сперва он думал побродить только внутри города, а к реке выйти уже вместе с ней, но теперь изменил свое решение. Оставляя комбинат слева, он все убыстрял шаг, не замечая этого, и шел к реке по прямой, недостроенной улице. Сначала он видел впереди только небо, потом далекий лес на том берегу, потом самый тот песчаный берег и вдруг увидел все сразу, – у него перехватило горло, и он остановился, потрясенный открывшейся картиной.
На той стороне светлели песчаные берега, редкостные здешние пляжи, прямо над ними, дальше, сдержанная пестрота осеннего северного леса, где преобладали темные краски елей. А ближе – самое главное, занимающее более всего места в этом пейзаже – река! Очень широкая, темно-серая, осенняя, и кое-где по ней шли отдельные светлые, ясные полоски, как в море бывают полосы воды разных цветов. И плоты, плоты… Их вели вниз буксиры, а на плотах – шалашики, костерки – жизнь. Повсюду лес в воде – здесь это главное – и выкаченный лебедками из воды, в штабелях, уже высохший, серый, и мокнущий в воде, и далеко от берега, на самом краю неподвижных плотов, баба, согнувшись, полощет белье.
Справа, вдали, над темным лесом – монастырь, отсюда ушел Ермак Тимофеевич воевать Сибирь, здесь снаряжался. Темные ели, темно-серая река и темныг облака над ней – и среди всего этого, холодного, – неожиданная светлая полоска – и на воде, и в небе, и на берегу…
И множество катеров, буксиров, моторок, ежеминутно взламывающих серую гладь воды. Если бы здесь жить и работать, и чтобы окна выходили на реку! Все бы само собой делалось, по крайней мере у него, это уж точно!.
«Почему такая судьба? Почему, если я так люблю эти места, я никогда здесь не бываю, почему я должен работать за много тысяч километров отсюда, где ничего не напоминает мне об этих краях! Почему я должен давить себя во всем?» – думал он, но в глубине души сознавал, что все это не совсем так, что все это не так просто.
– Вы не очень долго ждали?
– Пойдемте, скоро катер.
Он вел ее по прямой, недостроенной улице, она говорила о ЦБК, о его первой очереди, о его второй очереди, о его мощности, сыпала цифрами, все время поворачивая голову в сторону комбината. А он не слушал ее, он шагал и думал: «Погоди, я тебе сейчас покажу. Ты такого сроду не видела».