Что было дальше? Дальше я быстро-быстро и уже не на ощупь собрал автомат, повесил на шею, схватил вместе с шинелью котелок и, стараясь не встретиться взглядом с расположившимися на опушке парнями, поспешно скрылся в своей палатке.
В палатке, где спал Фанька.
И здесь, у Фаньки за спиной, безоглядно запродал душу ненасытным ложко-циклам.
Подступила моя очередь в караул. Пост достался бесхлопотный — у бака с питьевой водой.
Ночь прошла спокойно, лишь перед рассветом сильно продрог. Сменившись, приложился к фляжке — глотнул спирта из нашего с Фанькой НЗ.
И уснул, точно после похода.
…Ничего не могу понять: отпускает, видите ли, нас с Фанькой командование на побывку в родные края. За подвиг, который будто совершили, но подробности которого как бы «за кадром». Главное, что нас доставляют на личном самолете командующего фронтом в дорогой моему сердцу Новосибирск.
Мама!
Мама, родные, друзья.
Застолье…
Хлеб — много хлеба, порезанного довоенными ломтями и разложенного на ивовых плетенках; в окружении плетенок — метровое блюдо дымящихся пельменей, рядом, на противне — целиком зажаренный поросюшечка, за ним — артельная сковорода с карасями в сметане, а обочь — холодец, холодец, холодец, холодец.
«Ну, брат, — говорю Фаньке, — давай скорее за стол, а то израсходую весь, отмеренный на жизнь, запас слюны!»
А он мне:
«Разве ты его уже не израсходовал на твои ложко-циклы?»
А сам грустный, грустный.
Все вокруг прекращают хлопотать над тарелками, смотрят на меня — ждут, что отвечу. Только не успеваю ничего сказать, кидается ко мне мама, заслоняет от глаз людских, плачет:
«Не его — меня осуждайте, это я сыночка таким обжорой без стыда, без совести вырастила…»
Тут Фанька говорит:
«Все мы горазды за матерей прятаться, а ты сам умей ответ держать, поднимись, скажи людям… Поднимайся, поднимайся… Да поднимайся же, черт тебя дери совсем!»
И за руку — дерг!
Просыпаюсь: надо мною и в самом деле склонился Фанька.
— Старшина объявил, — сообщает, — через полчаса выступаем на передовую.
Я чуть не разревелся:
— Даже холодца из-за тебя не попробовал!
Поскорее закрыл глаза, пытаясь хотя бы на минуту восстановить удивительное видение и жалея почему-то не о поросенке или пельменях, не о карасях в сметане, а именно о холодце. Может, потому, что по установившейся традиции с него начинается у нас в Сибири любое застолье.
— Дома побывал? — догадался Фанька — Брось, не переживай, наяву котелок с супом ждет.
Глянул — возле изголовья наш котелок и кучка сухарей. И моя ложка.
— Ну же, — подстегнул Фанька. — А то не успеем собраться.
— Без нас не уйдут, — хмыкнул я, склоняясь над котелком.
И как обожгло: уровень оставленного Фанькой супа заметно превышал «ватерлинию». Да, заметно. Недаром сразу ударило по глазам.
Поднялся я, выловил брошенный в суп кусок сухаря, отложил вместе с ложкой в сторону, отер губы и позвал Фаньку:
— Это зачем?
— Что именно?
— Кончай придуриваться!
— Да говори толком: чего тебе?
— Суп… Почему столько супа мне?
— А, вот ты о чем. Понимаешь, выпросил у повара добавку. Просто повезло.
— Ах, повезло-о!..
Все сплелось в один узел: и воспоминание о захлестнувшем половодье, и запоздалое раскаяние, и не успевшее еще до конца развеяться видение роскошного застолья, и наивная, детская обида на Фаньку, который помешал — пусть даже во сне! — в кои веки насытиться, и уже пришедшее, хотя и заглушаемое, понимание того, что друг оказался благороднее, выше меня, — все сплелось в один узел, который ждал, требовал, чтобы его разрубили.
И неожиданно для себя, а тем более для Фаньки, я выплеснул суп ему в лицо.
— Получай твою подачку!
Фанька, конечно, растерялся, — кто не растерялся бы! — но мгновение спустя остервенелый удар в челюсть опрокинул меня на полог палатки. Палатка ставилась не для дяди, туго натянутый брезент спружинил, помог вскочить. При этом я, изловчившись, саданул головою снизу в подбородок противника, что заставило его буквально взреветь от ярости и боли…
Сбежались ребята, пытались разнять. Удалось это лишь старшине.
— Смирррна-а! — рявкнул он над нами, примчавшись. — На первый-второй рррассчитайсь!
— Первый! — ошалело выкрикнул взъерошенный Фанька.
— Второй! — прохрипел я, оправляя гимнастерку и пристраиваясь рядом.
— Вот так-то лучше, — подытожил старшина не по-уставному и добавил, взглянув на часы: — Разбираться будем после, до построения — двадцать минут.
Мы выполнили поставленную командованием задачу: уцепились за облысевшую под артогнем высотку и держались зубами. Вгрызлись в каменистый суглинок и — держались.
До нас безымянная эта высотка несколько раз переходила из рук в руки, а мы уцепились и — держались. Прикипели кровью.
Двое суток уже.
И за все двое суток ни разу не последовало команды достать из вещмешков котелки. Немец подсек за нашей спиной дорогу, и полевая кухня не могла пробиться.
Сказать, что нам было невмоготу — нет, голод как-то не ощущался. Может, из-за большого нервного напряжения.
А вот без воды тяжко приходилось. Тем более — жара некстати навалилась.
Особенно непереносимой жажда казалось оттого, думается, что левее и чуть впереди нашей позиции, в ложбинке, плавилось под осатаневшим солнцем махонькое озерцо. Видно, на дне бил родник и вода скапливалась, не успевая испариться.
Ложбинка простреливалась и немцами, и от нас, на подступах к озерку темнело по обе стороны несколько трупов.
Один фриц на том берегу был настигнут смертью, когда уже посунулся к воде: голова и плечи так и остались мокнуть. Ближе к нам из воды торчало пегим островком вздувшееся брюхо убитой лошади — морда простерта навстречу немцу; казалось, лошадь тянется, не может дотянуться, чтобы ухватить его зубами.
Расстояние не позволяло рассмотреть мух, и, однако, я отчетливо «видел», как вьются они над разлагающимися трупами — лоснящиеся, с темно-зеленым металлическим отливом.
Но если жадную мухоту домысливало распаленное воображение, то двух коршунов, безраздельно хозяевавших на мертвечине, домысливать не требовалось. Насытившиеся птицы не улетали далеко — усаживались, нахохлившись, на покатой поверхности довольно большой цистерны, что лежала у самой воды с нашей стороны.
Накануне гитлеровцы усиленно бомбили высотку и под конец, ничего не добившись, сбросили — в целях устрашения, что ли? — эту цистерну; предварительно простреленная в нескольких местах, она издавала, падая с высоты, щемящий свист; мы не входили в разряд слабонервных, но когда этакая дурища, не похожая на привычные силуэты бомб, валилась, со свистом кувыркаясь, нам на головы, поджилки, ей-ей, вышли из равновесия.
Цистерна грохнулась на пологий склон и потом скатилась вниз, где и стала прибежищем для пернатых хищников.
К середине дня жара сделалась прямо-таки одуряющей. На ту беду что-то приключилось с ветром, словно бы угодил ненароком под шальной снаряд и взрывная волна перебила ему крылья.
Правда, время от времени над высоткой все же ощущалось некое движение воздуха, дотягивалась со стороны ложбинки трепетная струя, однако она не освежала, а несла удушливый, омерзительно-сладковатый смрад.
Человека в нормальном состоянии стошнило бы при одной мысли о возможности утолить жажду из подобной смердящей лужи. У меня же охранительное чувство брезгливости притупилось до такой степени, что, взглядывая на озерко, я схватывал лишь чистое пространство воды, все остальное просто не воспринималось.
Наверное, и жара и жажда переносились бы легче, останься у нас прежние отношения с Фанькой, который, как обычно, был моим соседом по окопу; теперь он держался с такой отчужденностью — язык не поворачивался заговорить. Мы находились вместе лишь в силу обстоятельств.