Когда отношения между нами стали портиться, поездки в Крацлав прекратились, и я сейчас уже сам не знаю, что было причиной, а что – следствием. Помню, как-то я попросту бойкотировал зимнюю поездку, заранее зная, что мы будем там только ссориться. Мне не хотелось, чтобы разрастающийся конфликт уничтожил воспоминания о прошлых поездках, чистые и хорошие. Осознав наконец, что мы оказались в тупике и я больше не в состоянии поддерживать то, чего нет, и услышав от Лидуси: Поехали на выходные в Крацлав, я понял, что она бросает на чашу весов последний аргумент – воспоминания, и мне надо соглашаться: это ее право. Хотя я не находил в себе ни веры, ни даже, может быть, доброй воли, одну жалость – к ней, к себе, – и предчувствовал, что все выльется только в лишние два дня кошмара.
Предыдущая неделя тянулась в страшном напряжении – в бесконечных разговорах об одном и том же, только с каждым разом все более тихих, все более безнадежных; мы не читали газет, в телевизор смотрели невидящими глазами, словно умер кто-то близкий и еще лежал здесь, в квартире. И само собой, пропустили сообщение, что ожидается наводнение. Нас озадачили длинные вереницы машин, тракторов и подвод, тянувшихся по шоссе, – правда, когда мы уже почти были на месте. Регистраторша в «Парковой» три раза переспросила, знаем ли мы, что творится, и в самом ли деле хотим остаться. Лидия в конце концов достала свое журналистское удостоверение, а я лишь стоял и кивал, а может, и того не делал.
Был вечер, пятница, 10 мая. Утром мы бродили по Крацлаву, поддавшись настроению безлюдных улочек под низкими сизыми тучами, глядели на бурые воды Потомука и осмотрительно разговаривали только о том, что происходило вокруг. А происходило, к счастью, много чего. Грозящий катаклизм отодвигал на второй план перспективы нашего брака, и я даже повеселел: как ни ужасно это звучит, но мне эта тема уже до того надоела, что я согласился бы даже на потоп, лишь бы не возвращаться к ней снова. Лидуся с радостью подстроилась под мое настроение, и, хотя в тот день в Крацлаве всем было не до смеха (по городу ездила передвижная радиоустановка и без конца повторяла сообщение о приближении последней кульминационной волны), мы целое утро дурачились, как дети.
Но чем больше Лидуся верила, что наш союз спасен, тем сильнее она меня раздражала. Не стоило обольщаться: меня злило облегчение, которое читалось в ее глазах, а перспектива возвращения домой в компании друг друга казалась еще кошмарней, чем необходимость сказать «прощай».
Если бы она по крайней мере не чувствовала себя так уверенно. Но когда мы после ужина пошли к реке, и она, подпрыгнув, как молодая коза – так я подумал про себя, давая волю нараставшей злости, – понесла какие-то пошлости о половинках яблока, о союзах, скрепленных пережитыми испытаниями, и дальше в том же духе: о дереве, доме и сыне, – я подумал, поражаясь собственной низости: Боже, пусть разразится что-нибудь ужасное, только бы не слышать этого больше. Когда я очнулся, мы стояли перед мостиком, путь нам преграждала красно-белая лента, а я, должно быть, молчал уже очень давно, потому что Лидуся опять смотрела на меня со страхом.
И я ощутил внутри какую-то раздвоенность, словно одноклеточное, застигнутое в процессе деления: передо мной стояла женщина, которой я неоднократно искренне признавался в любви, особенно здесь, в Крацлаве, – тем не менее в ее глазах, испуганных и молящих, было что-то невыносимое, что-то, из-за чего мне хотелось ее ударить, но вместо этого я вдруг произнес:
– Уходи.
– Анджей, ты что? Зачем все разрушать?
– Уходи. Собирайся и уезжай, я не хочу тебя больше видеть, все, конец. Поняла? Сколько раз тебе говорить? Я тебя не люблю, уходи, оставь меня одного.