Выбрать главу

«Мир ловил меня, но не поймал», - это про них, про укротителей зеленого змия и мастеров высокого градуса. Они вроде есть, а вроде и нет. «А смерть пришла, меня дома не нашла, а я была в кабаке и бутылка у руке», как поется в частушке. Жалобы на нехватку кадров звучат все громче, потому что народонаселение мерцает: в списках значится, а дойдет до дела, так и делать некому.

Вот, помню, гостила я у знакомых в деревне под Ряжском, в трехстах километрах от Москвы, за Рязанью. Простудилась, перекупавшись в речке, заработала ангину с высокой температурой. Местная фельдшерица, деваха лет двадцати, сразу твердо сказала: из лекарств - только активированный уголь. Посоветовала ехать в Ряжск, в больницу. Кое-как, в полубреду, добрались мы до больницы в Ряжске, где врачи так же твердо сказали: «Из лекарств - только хлористый кальций или аспирин внутривенно». Выбрав аспирин, я осталась до утра в двухместной палате ждать обратного утреннего поезда. За окном стемнело. На соседней койке лежала бледная молодая женщина, которой медсестра, придя с капельницей, сказала со вздохом: «Куда ж тебя колоть, ума не приложу. У тебя даже подключичной нет». Так и не поставив, унесла свое оборудование куда-то в дебри. Мы с девушкой разговорились.

- Я тут, - сказала она, - а малая там голодная, замурзанная, босиком по дороге.

Семья их оказалась из числа чернобыльских «отселенцев», переселенных под Рязань из загрязненных при аварии на АЭС деревень, дочери три года. На вопрос, почему она думает, что «малая» бродит голодной, если дома остался муж, ответила, как о само собой разумеющемся:

- Да нужна она ему! Он глаза зальет и валяется. А она голодная, босая… только на соседей надеюсь, да тоже… они сами пьют.

Сказала, что с зимы (разговор шел в июле) сделала уже два аборта.

- Зачем я девок послушалась? Бабы меня накрутили, говорят, твой-то с Зинкой хороводится, что ты зеваешь, смотри, как идем доить, он из своей будки выходит, Зинка отстает, и они с ним там, в будке, стоя… чего ты, мол, молчишь? Накрутили меня, я ему вечером и говорю: ты, мол, с Зинкой, я, мол, знаю, не стыдно ли? Как он схватил топор, как начал меня им по голове бить!

Я переспросила, не веря: «По голове топором?» Она не расслышала и продолжала, глядя в белый больничный потолок:

- У меня аж звезды из глаз! Бегу и думаю, зачем полезла? Мне же еще и лучше! Пусть Зинка от него аборты делает. А теперь я тут, он там, а малая босиком, по улице, голодная, плачет…

В той же деревне, когда у знакомых разбился на машине глава семьи, сосед, кривоногий Васька-тракторист, сказал доверительно сыну покойного:

- Это ему за то, что когда деньги были, он на них гараж построил, вместо того, чтобы пропить с нами по-соседски.

Утром я вернулась назад. От ангины с перепугу не осталось и следа, впереди была еще неделя каникул. Вокруг деревни расстилались поля с ромашками и лютиками, в километре текла узенькая и чистая речка с плакучими, как положено, ивами. И цветы, и шмели, и лазурь, и что там еще у Бунина, - и трава, и полуденный зной. Ушла в поля и лежала на берегу речки с книжкой. Вечером, когда хозяева уселись на диван смотреть очередную серию «Марьяны», как называли там сериал «Богатые тоже плачут», на улице раздались душераздирающие вопли, и кто-то стал ломиться в дверь и стучать в окно. Бабка Наталья, бойкая, несмотря на свои 82 года, вылетела на улицу и вернулась с оханьем: горит сарай с сеном у соседей через два дома. «Марьяну» бросили, побежали на улицу. Сарай полыхал уже так, что к нему невозможно было подойти. Мужики подносили ведра с водой, лили на землю, на рядом стоящее дерево. Пожарная машина была вызвана из Ряжска, но доехала только спустя сорок минут. Рядом с огнем билась в истерике женщина в халате, рыдала: «Это Лешка! Он баловался со спичками, ой Господи-и-и-и!» Ее утешали, что ребенок, может быть, где-нибудь играет. «Да нет его нигде-е-е, - рыдала она, - ой, Лешечка-а-а». «Они пьюшшие, - сказала бабка Наталья, подобравшись ко мне сбоку, - у них пятеро детей, Лешка этот младший. Старший в прошлом году на мотоцикле разбился…» Она смотрела на женщину с тем выражением равнодушной скорби, с которой очень старые деревенские женщины смотрят на все вокруг. «Господи, - крестилась, - спаси младенца, четыре года ему, такой шустрай».